В этом новом мире ноты разноцветные, так что всё вокруг – играющая радуга.
Алфавит? Он придуман, но все еще больше подходит для напева, а не для романов.
Времена года? Их два покуда – осень и весна, в которых палая листва укрывает появившиеся подснежники.
Одна из мелодий осени – посвистывание ветра в кронах сосен.
В общем, все более или менее прорастает.
Вот только философ устал бегать от льва, устал бросаться на ограды.
Но ничего, скоро придет зима, и тогда льва можно будет заметить по следам на свежем снегу.
Что касается кладбищ, то их пока тоже немного.
Для кладбищ полагается множество свадеб, а с ними негусто.
А еще в моей новой вселенной возможны горы.
И памятников нет совсем, потому что нет войн.
Земля урчала, как младенец, когда рождался океан, и Дух Святой не знал, что делать над водою.
От скуки и забвения происходят вещи.
От подлинного белого листа.
Любая космогония способна приземлиться – в какой-нибудь уютный городок, наполненный покоем в той же мере, что и запустением.
Лесистых гор долина и река, дома-скворечники, балконы, дворики, толстенные и рослые кипарисы, роща пиний.
Все это уцелело только потому, что полно жизни.
Здесь вырастают, здесь занимаются любовью, здесь птицы вкрадчиво поют.
Облака скользят, по мере сил скрывая этот воздух от звездной бездны.
Здесь жарко, влажно, и к вечеру грядет всенепременный дождь.
Какая это радость – услышать гром и звуки первых капель, залепетавших по мансарде серебряными гвоздиками брызг.
И снова вслушаться в урчанье звезд – хотелось бы верить, что они живут в таком же славном городке, как этот.
А не исполнены огня и леденящей пустоты.
Так пусть же мы останемся в обшитом изнутри вагонкой мире мансард, балконов, лестничек и парапетов.
Пусть звезды остаются далеки.
Кому нужна такая даль, кроме крамольной мысли?
Спиноза, Енох, Кьеркегор теперь живут здесь вместе с нами и пьют вино покоя.
Чернила больше не вбирают белизну.
Самых красивых женщин в моей жизни звали Киса, или N., или Алена.
Я не забыл цвета их глаз, то, как они курили, как прикладывали к губам бокалы, как отпивали волшебный напиток, извлеченный из моего венозного тока.
Теперь, когда Бог спросит с меня за них, я отвечу, что на обратной стороне слов нет письменности.
Скажу, что зазор между словесностью и молчанием помещается там, где я был последние несколько месяцев, скрываясь листком лавра между страниц затмения и солнцестояния на небосводе собственных мыслей.
Возможно, тьма ослепила нас, или мы слишком долго смотрели в белесые глаза тирана.
Забыв инструкции, полученные еще Персеем, как и многие другие.
Или щит потускнел.
Печаль теперь вновь приобретает звучание.
Мрамор снова холодит предплечье.
Герои элегий ступают на край бассейна.
Но не все обречены присоединиться к влаге.
Те, кто остался, жмурятся на рассвете.
Постепенно согреваясь, приобретая разумность статуй, некогда окаменевших от горя.
Отправиться бомжом в Тоскану.
Луга, поля, кипарисы, пинии, расчерченные Возрождением склоны.
На площади какого-нибудь городка, пребывающего в том же виде, что и тысячелетие назад, прилечь бы навзничь и назначить себе столб света в виде исцеления, чтобы на зрачках луч постарался сбалансировать – и час, и два, как бестелесный дух, полный прозрения.
Вокруг мы видим булыжник вечности и стены, фасады, ступени, витрину парикмахерской.
Такой вот Амаркорд.
Однако море зевает где-то на востоке.
Ах, море, прими мою волну, сотри ее.
Пусть разберусь покоем на молекулы, пусть звезды затоскуют надо мной, в руках моих бутыль и хлеб – о, кьянти, ты молоко для взрослых.
О, Тоскана.
Ты и не рай, не лимб, не пища камеры великого Феллини, но что-то близко.
Прими глоток, еще один, о бедный, бедный Бертолуччи – «XX век» его, он полон страсти, с какой крестьянин вдруг серпом срезает себе ухо, протестуя против бесчувствия.
А нам бы лишь подальше брести от городка, от фермы к ферме, в надежде, что приют дарует нам судьба на сеновале легкого покоя.
Какое счастье затеряться на заднем плане, когда увидел, что на небосводе над тобой мадонна и младенец.
Я родился на углу улиц Дружбы и Ленина – так именовались стороны кварталов полупустыни на Апшероне – немногими выжившими, которых власть завербовала на стройку для того, чтобы продолжить мучить.
У некоторых из моих предков не было рук. У других – сердца. Третьи жили с зашитыми суровой ниткой ртами.
Некоторые из моих предков использовали свои зрачки для того, чтобы разглядеть будущее. У многих из них глаза стали выплаканными, как слабое весеннее небо.
Ребенком семи лет я молился о том, чтобы никогда не умирать. Разность между мной тогдашним и нынешним способна преодолеть Тихий океан своей мощью.
Каждый день в детстве я проходил через игольное ушко, в котором торчали обломки зеркал, отражающих скулы звезд.
Помню, несколько минут я жил в капле дождя, прибившего уличную пыль, жил под ногами счастливых прохожих.
И что странно – я никогда не жалел о том, что родился. Более того, мои крылья – это благодарность.
Хотя я был терпелив, как камень, мне не удалось выучить русский.