Любовь скатерку стелет простыней, двумя руками приближая песни. Нам нашу наготу нельзя сносить. Так много сложено в одном объятии, здесь столько солнца, зелени и ягод, подземных льдов и рек, несущих этих слепых щенят, какими были мы на кончике луча, в руке судьбы или чего-то больше, бессмысленного, как все наше время.
Двоих тебе родить, троих. Отныне шум океана станет лучшей колыбельной для наших нерожденных, для меня.
Пересекая небо мерзлотой, когда решишь мне отогреть свой поцелуй, вместе с империей, отыгранной у стали, я здесь, я на лужайке камень твой.
Одна всегда молчала, как судьба, курила, думала, два слова иногда обронит, неизменна, как расплавленная вода.
Звезда ее отлита из свинца. Беременна, встает у зеркала и зажигает огненные горы. И горькую улыбку свирепой рабыни. В Сокольниках еще звенят ее коньки, скрежещет тормоз зубчатый и пируэт.
Где истина? В лыжне, бегущей вдоль сожженных взрывом газопровода берез.
В путях Казанского и Ярославского, в хорьковой жаркой шубе Москвы палатной, по бульварам родным раскиданной. Сережка отцветшей липы за виском, столь близко нагота и песнь спартанки. Как я рубился за тебя, один Господь, один.
В Томилине заборы дачные сиренью сломлены. Теперь я далеко, где и мечтал, на самом краю пустыни, лишь я прикоснулся: «Такая клятва разрывает сердце».
И солнце в волосах, и эта стать, любовь, колени, плечи, бедра, этот шелк.
Здесь горизонт пробит закатом. Здесь Нил течет, а я на дне, здесь Троя.
Здесь духов больше, чем людей. Здесь жернова смололи вечность.
Тридцать лет назад я хотел только одного – писать, и все свое существо посвятил этому делу. Я и помыслить не мог, чтобы с кем-то сойтись на этой почве, кроме N. Все детство и юность я занимался физикой и математикой, был в них неплох и даже привык в своей окрестности обитать на локальных вершинах. Литература мне казалась новым нешуточным делом, к которому можно было применить свои способности. Тем более мне казалось интересным попробовать себя в незнакомой области. Интуитивно я был убежден, что даже через заблуждения появляется в мире что-то существенное. И не задумываясь пустил научную карьеру под откос – бросился с головой в новые смыслы. Единственное, в чем я был уверен, – так это в том, что хочу заниматься только тем, что мне нравится больше всего. Я вовремя осознал, что в пучине словесности – среди слов мне лично ясней видится замысел мира, чем внутри дебрей научных моделей. Наука неизбежно ощущалась более старой и изношенной, чем язык. Время было такое – время перемен. С помощью новой литературы должны были создаваться новая страна, новый народ, общество, государство. Честно говоря, я не сильно промахнулся в своем восприятии мироздания – ибо в теорфизике за тридцать лет мало что сдвинулось в сторону мощных откровений. Ожидаемое вот-вот открытие теории единого поля так и не состоялось – и сейчас эта проблематика рождает скорее кризисное состояние, чем ожидание прорыва. С точки зрения Эйнштейна и Ньютона,