— Может, не надо было так? Сын все-таки.
— Сын, да не сын, — буркнул Эол Федорович. Потом кинулся к жене, стал осыпать ее лицо поцелуями. — Прости меня! Мне так стыдно за него. Точно так же, как было стыдно за его мать, когда она...
— Знаешь, как это называется, когда стыдно за другого? Испанский стыд.
— А откуда такое выражение?
— Хрен его знает. Но наши дипы часто им пользуются.
Вскоре умер второй сосед-ский — Исаковский, один за другим ушли оба сердечных друга и соперника: поэт-поэт и поэт-песенник. Александр Трифонович скончался на другой своей даче, в Пахре, Михаил Васильевич — дома в Москве, а все равно сошлись вместе на одном и том же седьмом участке Новодевичьего кладбища, в двух шагах друг от друга, чтобы перестукиваться: мои стихи не поют, зато они лучше; а мои, может, и похуже твоих, зато их вся страна поет; я хоть и не Герой Соцтруда, зато за мной вся интеллигенция; а я Герой Труда, и на интеллигенцию мне на...
Эол и Арфа на похороны автора «Катюши» поехали. на поминках долго висела мрачная туча, пока Незримов не рассказал анекдот:
— Не знаю, правда или нет, но когда Хрущев начал кампанию против Церкви, от Михаила Васильевича тоже потребовали антирелигиозные стихи. Он нахмурился и говорит: диктую, записывайте: «Попы сожгли родную хату, сгубили всю ее семью...» И его оставили вне антирелигиозной дури.
В августе произошло второе возвращение блудного сына:
— Приношу свои извинения, был не прав. И вы, Марта Валерьевна, меня извините.
— Ладно, что с тобой делать. Ужинать будешь?
— Угу. То есть сделайте одолжение. Силь ву пле.
— Глядите-ка, запомнил!
И как-то все заладилось гораздо лучше прежнего, посмеивались друг над другом: кто старого помянет, тому в глаз, а кто у нас старый, когда все молодые? И Таня вскоре появилась, а в августе стали готовиться к предстоящему дню рождения Платона, даже когда Незримов посмеялся, что отныне можно будет алименты не выплачивать, сын нахмурился, но сдержался. И сказал:
— Я теперь сам буду хорошо зарабатывать, мне там кое-какой приработок предложили.
— Ладно тебе, учись, главное профессию получить, а деньгами поможем. Кто-то же должен, наконец, добиться, чтобы самолеты перестали биться.
И все равно, стервец, постоянно щипал жену отца воспоминаниями о своей мамаше: вы б знали, как моя мама сама кнедлики готовила; вы б знали, как моя мама суп из капусты с тмином; вы б знали, как моя мама свиную рульку; вы б знали, как моя мама пела...
— Это уж ты загнул, петь она никогда не умела, и голос у нее...
— До твоего ухода не умела, а потом знаешь как научилась. Закачаешься!
— А на аккордеоне она хорошо играла?
— Зря смеетесь, Марта Валерьевна, она как раз начала брать уроки аккордеона, да вот...
И надо было делать скорбное лицо, надо было терпеть незримое присутствие чешской писательницы. Как же все хорошо протекало, когда она еще не полетела в Читу на мамашину свадьбу. уж лучше бы продолжала забрасывать своими сочинениями всех видов, включая экскрементальные, лишь бы не терпеть этого ее отпороска, эту свиную рульку.
— А салат «Цезарь»... У-у-у! Никто так не сможет, как она. До чего же лагодне!
— Как-как?
— «Вкусно» по-чешски.
— А вы что, с ней и чешский учили?
— А как же, ведь мы чехи с ней. Сме чещи. Знаете, какой у нас, чехов, красивый гимн? Начинается со слов: «Где мой дом? Где мой дом?» Вот послушайте. — И он запел, старясь не фальшивить:
Кде домов муй? Кде домов муй?
Вода хучи по лучинах... —
Но сразу сфальшивил и сбился.
— Так может, тебе в Чехословакию? — с явной надеждой на положительный ответ спросила Марта Валерьевна.
— А что, я мечтаю, — не слыша издевки, кивнул Платон Новак. — Говорят, Прага самый красивый город на земле.
— Мы там были с Эол Федоровичем не раз. Париж красивее.
— Париж — банально. Я собираю открытки с видами Праги. Закачаешься!
— Эол Федорович, вы не могли бы нам с Платошей организовать поездочку? — Таня уже тоже начинала качать права.
— Простите, Таня, — вместо ответа спросил Незримов, — а ваши родители знают, что вы уже, так сказать, живете с молодым человеком и все такое?
— А что тут? Я, в отличие от него, уже совершеннолетняя. Сейчас, Эол Федорович, нравы другие, не то что у вас раньше.
— По миру шагает сексуальная революция, — добавил Платоша.
На даче им предоставили дальнюю комнату, но и оттуда доносились характерные звуки юношеских любовных утех.
— Таня, а вы тоже чешской национальности?
— Нет, я целиком руссиш швайн. Но полностью поддерживаю чехов.
— А их надо в чем-то поддерживать?
— Разумеется. В их справедливой борьбе за независимость.
— Независимость? От словаков?
— Не будем об этом. Вы же сами все прекрасно знаете, — понижая голос, сказала Таня, а Платон, закатив глаза, произнес по-чешски:
— Независлость.
Ночью Марта Валерьевна шептала:
— Боже, как они оба глупы, что он, что она. Уж извини...
— Да ладно, думаешь, я не вижу? Глупы беспробудно. И это мой сын! Постоянно испанский стыд испытываю. Точнее, чешский.
— Хорошо хоть, сороковой день в июне прошел, а то бы он нас заставил отмечать.
— Муй ему! Как там в его гимне поется.
— Ёлкин! Как не стыдно!