…Не меньше, чем об Амуре, я думал о тебе, уж чего я ни придумывал, кстати, я замечаю, что на выдумки я большой мастер, фантазер, — но пришел к окончательному убеждению, что для тебя ничего не придумаешь, т. к. приходится предположить, что действуешь не ты, а другой человек. Это еще особ<енно> трудно, что судишь по данным, которые тебе представл<яются> из собств<енного> опыта, наблюдений, одним словом, предполагаешь, что человек все-таки действует на основании нравственного убеждения и способен пересилить свою лень на первые минуты, приняться за что-нибудь, потом пойдет уж не так трудно, но ты этого делать не станешь, одним словом, надо стать не тем, что ты есть.
Кстати, ты упоминал про Рудина. В новом издании Тургенев прибавил к Рудину несколько строк. Он идет в 48 <лет> на баррикады, помахивая сабелькой, и его подстрелил венский стрелок.
Я жду с нетерпением нового романа Тургенева «Отцы и дети». Ведь Рудин, Лаврецкий, эти типы Тургенева уже отживают свой век, их оттеснило новое поколение. Каким-то он его представит?{167}
Уссури. 16 июля 1864 года
Где та польза, которую я мог бы приносить? И что же мои мечтания? Бесполезны? Бесплодны, по крайней мере. И с каждым днем, с каждым разом, как я встречаюсь с этим народом, с его жалкой, нищенской жизнью, как читаю об этих страшных насилиях, которые терпят хоть христиане в Турции, — боль, слезы просятся. Как помочь, где силы? Не хочу я перевернуть дела, не в силах, но я хотел бы тут, вокруг себя приносить хотя микроскопическую пользу им — и что же я делаю, чем приношу? И умру я, видно, ничего не сделав, и все мы помрем, прожив так же бесполезно. Дети? В силах ли мы детям внушить ненависть, омерзение к этой силе, которая давит их. Мы, да, мы сами их давим! Черт знает что это!{168}
Иркутск, берега Байкала до Кадильной.
Тунка и до Алиберовского прииска
Февраль — май 1865 года
Наконец это становится невыносимым — с каждым днем хуже, а выхода не вижу. Специализирование занятий постоянно вертится на уме. Так, но если я к нему неспособен? Не так давно я утверждал — математика, физика. Да, но закралось сомнение: не напускное ли это? Мне пришлось много позаняться в последнее время в корпусе математикой. Меня увлекла стройность, логичность математического мышления, те горизонты для анализа, которые открылись при занятиях. Приятно было сознавать, что вот какой громадный арсенал оружия в моих руках, — только умей прикладывать. Так, но теперь-то я и стал в тупик — к чему?{169}
Сам себе любишь потакать, говоришь, — да если 3 года пролежали книги, дававшие средства приняться за этот труд, пролежали без употребления, видно, не было в них потребности. Не совсем оно справедливо — в Чите, где я работал до 2 час<ов> ночи ежедневно, нельзя было за них взяться, правда, но есть же и доля правды значит, напускное? Что же не напускное? Ничего нет?
Вот недавно накинулся на геологию. Однако и это напускное. Не вижу тут цели — не может же быть
Где же исход?
Такая скверность, ей-богу, хуже еще в жизни не было{170}.
Жизнь в этом обществе становится с каждым днем заметно неприятнее, даже и при здоровом настроении духа. Противно сознавать, что видишься с людьми, говоришь с ними, как с порядочными, в то время как они плевка не стоят, и чувствуешь себя не в силах, не вправе плюнуть им в рожу, когда сам ничем не лучше их, носишь ту же ливрею, выделываешь те же штуки, — чем же я лучше, где основание, на котором я мог бы действовать, сам несамостоятельный человек, к тому же малоразвитой? Не менее утопичным становится толчение воды в виде службы{171}.
Годы, которые я провел в Сибири, научили меня многому, чему я вряд ли мог бы научиться в другом месте. Я быстро понял, что для народа решительно невозможно сделать ничего полезного при помощи административной машины. С этой иллюзией я распростился навсегда.