Фрея подошла к окну. Шторы были открыты, и она взглянула вниз на неподвижный, освещенный фонарями двор собора. Несмотря на эмоции, переполнявшие ее оттого, что она находилась здесь, в потрясающей комнате Саймона Серрэйлера, по его приглашению, несмотря на трясущиеся руки, ее мысли снова вернулись к пропавшим женщинам. Она боялась за них, а чувство отчаяния оттого, что полиция ничего не знала, ничего не обнаружила, было невыносимым. Каждый уходивший час был тем временем, когда что-то еще можно было сделать, когда можно было найти что-то жизненно важное. Она снова и снова возвращалась к своим записям по делу, пытаясь понять, что она могла упустить. Она обернулась и вновь посмотрела на комнату. Она была идеальна. Все, что тут было, она могла бы выбрать сама, но расставлено и оформлено все было так, как она сама не смогла бы никогда в жизни, – мебель, ковры, картины, книги и лампы были точно на своих местах, пространства между ними точно выверены. Она прошлась по комнате, чтобы посмотреть на четыре рисунка в рамках, висевшие вместе над кожаным диваном шоколадного цвета. Это была Венеция – соборы Санта-Мария-делла-Салюте, Сан-Джорджо-Маджоре и еще две церкви, которые она не узнала; они были написаны живыми, ясными линиями, а детали были прекрасны и выразительны в своей скупости. В нижнем правом углу каждой картины стояли едва заметные инициалы «С.О.»
– Вот и я. – Он вышел из кухни с подносом и поставил кофейник, молоко, сахар и глиняную кружку на низкий столик.
– Кто их написал? Мне нравится.
– Это мои.
– А я и не поняла.
– Это намеренный обман… «О» – это первая буква моего второго имени.
– Саймон, они прекрасны. Что вы делаете в полиции?
– Ну, разве мог бы я так же наслаждаться искусством, если бы занимался им двадцать четыре на семь? Рисование не дает мне свихнуться.
Он подошел к белому квадратному шкафчику на стене, открыл дверцу и достал стакан и бутылку виски.
– Вы и картины пишете?
– Нет. Я люблю линии – я работаю карандашом, ручкой, углем, но никогда красками.
– Как долго вы этим занимаетесь?
– Всю жизнь. Я ходил в художественную школу, но ушел, потому что там никто не интересовался рисованием или преподаванием рисования. Это было плохое время для меня. Всем нужно было это концептуальное искусство. Инсталляции. Мне было неинтересно.
– Но все-таки… – Фрея присела на диван. – Полиция?
– Я пошел в университет изучать право, чтобы можно было с помощью высшего образования быстро продвинуться на этой стезе. Всегда было только два варианта – рисование или полиция.
– Но ваши родители врачи.
– Все члены моей семьи уже в трех поколениях – медики. Я паршивая овца.
– Получается, вы внесли свежую струю.
– Моя мама только недавно осознала, что это можно видеть в таком свете.
– Ваш отец?
– Нет.
Он произнес это таким тоном, что она решила больше не задавать вопросов. Так что она замолчала и вместо этого нажала на поршень френч-пресса, наблюдая, как он медленно опускается вниз и прижимает молотые кофейные зерна ко дну.
Саймон сел в глубокое мягкое кресло напротив нее, непринужденно положил ногу на ногу и откинулся со стаканом виски в руках. Она с трудом могла дышать. На него было невозможно смотреть.
– Я не стал возвращаться на Холм после окончания поисков, но, полагаю, они ничего не нашли?
– Совсем ничего, – она налила себе кофе, опустив голову; ее руки тряслись.
Она хотела, чтобы он говорил, хотела узнать и запомнить его голос так хорошо, чтобы, когда она уйдет отсюда, унести его с собой, продолжать четко слышать его у себя в голове.
– Тем не менее мы не на работе. Как давно вы поете в хоре?
Полтора часа спустя Фрея все еще разговаривала с ним о себе и о своей прошлой жизни, причем так откровенно, как она ни с кем до этого не разговаривала. Саймон был отличным слушателем, прерывал ее очень редко, и то только чтобы вставить одно или два слова, а еще внимательно смотрел на нее, когда она говорила. Она поняла, что рассказала ему о своей семье, об учебе, о работе в лондонской полиции, о ее браке и его фиаско и что она хочет продолжать и продолжать, хочет, чтобы он узнал ее и все, что с ней связано. Через какое-то время она смогла смотреть на него, на его лицо в приглушенном свете наклонившей абажур лампы за его спиной, на его профиль в тот момент, когда он пил свой виски, и снова прямо в глаза, когда он смотрел на нее.
Она была безоговорочно в него влюблена, теперь она знала это, но этот вечер все изменил. Она больше не хотела отказываться от этой любви, прогонять ее от себя, твердить: «Черт. Черт. Черт» при мысли о нем и при взгляде на него, четко осознавая, какое действие они на нее производят. Она никогда раньше не встречала мужчину, который бы полностью сосредотачивал на ней все свое внимание, который слушал ее и смотрел на нее так, как будто она была важна, как будто то, что она говорила, имело значение, и никто, ничто в этом мире больше не представляло для него интереса.