— Мда-а. И я с этим же ехал к тебе, честно говоря. Ничего конкретного, но после совещания в Кремле они приехали слегка другими. Вроде все делают, но как-то без души. Да и просеров стало больше и в чувствительных местах. То ли русские их там напугали до невозможности, но что может быть страшнее нас с тобой? Ума не приложу. То ли подменили. Что более вероятно. Сначала хотел устроить медицинскую диспансеризацию, а потом подумал: а зачем? Ведь все и так идет по плану.
— Как ты сказал?
— Ах, это занятно, давно тебе хотел рассказать этот анекдот. Это русские придумали довольно давно. Про себя же. В XII веке, когда из Византии на Руси обосновались торговцы, они начали оформлять в сословия местных. По очень остроумному принципу: «лучшие люди» против «черных людей» — «черни». Причем черные не от цвета кожи, понимаешь, а от цвета всей их чертовой жизни. Она у них всегда была, есть и будет черной как ночь. Черной и беспросветной. Жизнь русской черни с их Достоевскими, Чайковскими, Чеховыми, Гагариными. Если вглядеться в персонажей — это же все полунищий ноющий сброд из разорившихся семей, проживший ужасную, наполненную бессмысленными страданиями жизнь и втягивающий остальных неудачников по свету в свою идеологию…
— Ха-ха-ха! Ты, конечно, остроумен. Про Достоевского соглашусь, нудный засранец. Я и десять страниц не освоил. Жвачка для нищих. Но вот Гагарин-то почему?
— О-о-о! Это же самая большая разводка на земле! Тупого качка из деревенской семьи долго тренировали, как законсервированную собачку, служащую удовлетворению любопытства партийных говнюков. А потом даже не поблагодарили толком, а тупо грохнули, чтобы не возиться с героем. Нет ничего идиотичнее, чем история про первого советского космонавта. Мы нашего дурачка хотя бы не отправляли в реале ни на какую Луну и жить оставили. Мы — «лучшие люди». Гуманисты. Ха-ха!
— Ну хорошо! Твоя взяла. Все это русские этюды черни. Но давай вернемся к сценарию. Я думаю, должна быть уже на объекте показательная смерть и срочные выборы. Сначала одного, возможно, что второй и сам одумается.
— Лондон?
— Ну конечно. Не Вашингтон же. Ну, пойдем, пойдем! Покажем мою новую книгу Саре. Мне не терпится увидеть, как из нее вылетит: «О мой Бог! Кажется, я тогда вышла не за того ковбоя замуж!»
А через два дня после этого чудного разговора на Лонг-Айленде состоялся еще более чудной разговор в Бангалоре в головном офисе одного из крупнейших в Индии инвестиционных фондов. Как говорила Алиса в Стране Чудес: «Все чудесатее и чудесатее, и нет чудес страньше…»
Пожилая сухая и агрессивная, как готовая к спариванию самка богомола, американка по-матерински склонилась над очень напряженной индийской директрисой этого самого фонда, деловой женщиной лет сорока, одетой в джинсы, толстовку и резиновые шлепанцы. Богомолиха похлопывала ее по руке и параллельно что-то искала на мониторе.
— Ты только не волнуйся, моя дорогая! Жизнь — такая невероятная вещь, и я верю, что все испытания нам только на пользу. Но мы с тобой должны решить, что же со всеми этими чудесами будем делать, пока ситуация не стала достоянием прессы. Особенно лондонской прессы. Ну, ты, я надеюсь, понимаешь. Положение мужа обязывает…
Наконец тетке-богомолу удалось найти нужную папку на майкрософтовском рабочем столе, и на экран высыпалась пачка фотографий.
— Во-о-от, смотри. Это вас обоих в роддоме сфотографировали. Но братику Ашоку тогда поставили диагноз вероятного ДЦП. О том, что есть второй малыш, никто ведь не знал. Он лежал в животе у мамы сзади, ты его полностью загородила. Аппаратов УЗИ тогда таких хороших не было. Когда ты вылезла на свет, думали — всё, а потом он пошел наружу, ну и там суета, щипцы. Мама твоя лежала без сознания. Когда его вытащили, гематома у младенца была на полголовы. Все запричитали: мозг поврежден, ДЦП точно. Отец решил не говорить твоей маме и отказался от мальчика. Его забрала и усыновила медсестра, которая принимала роды. Его и оформили под ее фамилией и назвали Ашок. Опухоль с головы у ребенка постепенно спала. Диагноз ДЦП не подтвердился. Только у мальчика бывали периодически сильные мигрени, и тогда он начинал драться в школе, в университете… — Американка замолчала и отошла к окну.
Женщина за столом лихорадочно листала на экране альбом с фотографиями. Вот малыш, хорошенький, большеглазый, пухлый. Вот он в школьной форме в каком-то социальном заведении в Пенджабе, а вот уже подростком с очень полной женщиной в национальном сари, наверное, с приемной мамой… Здесь папка обрывалась. Она вытерла слезы, выступившие на глаза, и вопросительно взглянула на Богомольшу. Та чертила что-то тонким узловатым пальцем по окну, как насекомое усиками, и, казалось, почувствовала немой вопрос собеседницы. Не поворачиваясь, словно каждое слово давалось с большим трудом, американка продолжила: