Иным, вроде Пакито Паука, мучительство доставляет наслаждение. Паук использует свое извращенное чувство юмора для эффективного выполнения задачи. С Фалько дело обстоит иначе. Он по природе своей не жесток, хотя и ведет себя порой бесчеловечно. Но для него это всего лишь оперативная необходимость, техническое средство. При его работе, в значительной своей части нацеленной на выживание, быть жестоким так же практично, как иметь пистолет или уметь убивать голыми руками. Это оружие, которое пускают в ход без угрызений совести, но и не ради удовольствия и не повинуясь инстинкту. Простая техническая необходимость.
Предполагаемая – как и многое другое, впрочем, – правилами игры.
Он выбросил окурок и вернулся в дом. Потолок единственной комнаты поддерживала массивная деревянная балка. Керосиновая лампа на полу бросала тусклый свет. Хуан Трехо, раздетый догола, был подвешен на балке за руки так, что едва касался пальцами ног пола.
– Ну как? – спросил Фалько.
– Хорошо, – ответил Паук.
Его аккуратно свернутый пиджак лежал в углу, жилет был расстегнут. Паук держал в руке хлыст из бычьей кожи, и багрово-лиловые следы его ударов в строгом, освященном веками порядке пересекали тело Трехо во всех направлениях: допрос длился уже четыре часа. Полсотни примерно рубцов горели на груди, ногах, спине, на животе и между ног.
Комиссар напоминал боксерскую грушу, на которой несколько часов упражнялся осатаневший боец.
– Сказал что-нибудь интересное?
– Нет пока. Вырубился, едва ты вышел за дверь. Но вот начал очухиваться.
Фалько перевел взгляд на Кассема. Тот неподвижно сидел в углу на корточках и внимательно наблюдал. Интересное, должно быть, зрелище – двое неверных дерут кожу с третьего.
Фалько подошел к висящему. У Трехо было худое безмускульное тело. Крючковатый нос, впалые щеки в темном налете отросшей щетины, черные волосы, слипшиеся от пота и крови, – удар пистолетной рукоятью разбил ему голову. От того, что руки его были связаны сзади и он висел, как на дыбе, туловище его выгнулось, и под исполосованной кожей, принявшей желтоватый оттенок, резче проступили ребра. В немощи своей наготы он казался особенно жалким и слабым.
Все мы становимся такими, попадая в подобный переплет, подумал Фалько. Недавно я сам был таким, а теперь его черед пришел.
– Говорить можешь, товарищ комиссар? – спросил он.
Трехо, чуть шевельнув уроненной на грудь головой, поднял на него измученные глаза, обведенные темно-лиловыми кругами. В дрожащем свете лампы лицо его выглядело еще изможденнее.
– Мне кажется, тебе попало достаточно… Давай кончать с этим. Расскажи нам, что знаешь, и мы все пойдем спать.
Говорил Фалько дружелюбно и участливо. В продолжение всей процедуры они с Пауком довольно искусно вели партии доброго и злого следователя. Фалько сегодня был добрым. Тем, кому жертва должна или может поверить. Кто лаской сломит сопротивление. И защитит ее – или сделает вид, что защищает, – от бешенства своего напарника.
– Ну что толку запираться? Ты ведь и так уже выложил все… – продолжил он свой мягкий натиск. – Остались сущие пустяки… Понимаешь, что я говорю?
Трехо очень слабо кивнул. Он стойко продержался тридцать минут, перейдя от первоначального возмущения к страху, а от него – к нынешнему изнеможению. Своего рода геройство. Поначалу – высокомерие и спесь, угрозы похитителям, убежденные или, по крайней мере, громогласные декларации насчет того, что борьба за народное дело – свята и справедлива, что агрессия против Республики – недопустима, что за фашистскую выходку на нейтральной территории им придется очень дорого заплатить. Потом постепенно его бравада и брань уступили место бессвязным воплям и стонам, а те – мольбам о пощаде, а потом он начал выкладывать маловажные сведения, становившиеся все значительнее по мере того, как Паук наращивал дозы, а Фалько в нужный момент вмешивался и как бы сдерживал его, одновременно взывая к разуму и здравомыслию пленника и призывая его не мучить больше ни себя, ни их.
– Я… сказал… все, что знал, – слабым голосом, шедшим, казалось, из самого нутра, произнес Трехо.
Фалько с выражением бесконечного терпения на лице покачал головой:
– Нет, товарищ. Не все. Кое-что осталось. В каком номере ты живешь?
– Триста восьмой. На третьем этаже.
– А остальные? Ты еще нам не поведал о своих спутниках. О мужчине и о женщине.