В Варшаве, в старом доме на площади с сиреной, я писал обращение ко всему составу по поводу украинского демарша и думал о том, как далеко все это от Лиссабона с расхаживающим по мраморному полу павлином, от Толедо и французских замков с вином. Кто бы знал, что все так печально закончится и под конец вспыхнет тяжелый спор славян между собою! Должно быть, написанное мною подействовало, потому что статуса официального документа украинская бумага не получила и печатать ее в частном порядке ни одна серьезная газета не решилась. Все, что братья-славяне проделали, бегая по вагонам, оказалось таким же бессмысленным, как подпись двенадцатилетнего школьника под письмом генералиссимусу Франко. И все же на душе у меня было скверно, и из этой истории я вынес, что для политики не гожусь. Трое первых дозвонившихся в Союз писателей, наверное, справились бы с этим путешествием гораздо успешней. Но больше всего я жалел о том, что так и не прочитал и не прочту ни одной книги светловолосой датчанки Лотты, потому что выучить ее язык гораздо труднее, чем полюбить похожую на свечечку украинскую букву
Ойоха
Я никогда не жил в провинциальном русском городе. А в американском прожил почти год. Впрочем, если быть совсем точным, не год, а семь месяцев. Но потому ли, что мое пребывание в нем оказалось разбитым на две части – сначала три, а потом после небольшого перерыва еще четыре месяца или же время там тянулось неспешно, ощущение жизни осталось, как от года. А находилось местечко, где я поселился, в самой середине североамериканского континента: несколько тысяч километров до одного океана и столько же до другого. Я прилетел туда теплой августовской ночью. Это был очень долгий день. Он начался ранним утром в Москве и вместе с солнцем тянулся над Скандинавией и Гренландией, над Атлантическим океаном и зеленой Канадой. В стареньком убогом нью-йоркском аэропорту меня встречал круглолицый с большими залысинами эмигрант-румын из американского информационного агентства и в обход длинной очереди провел через паспортный контроль и таможню.
Куда вы едете? Оставайтесь здесь. Ойоха – это как у вас Сибирь, говорил он немного утомленно с неизгладившимся за много лет акцентом дунайской речи и скукой во взоре, угощая на представительские деньги разбавленным пивом из пластиковых стаканов. Раскаленная от зноя площадь перед аэропортом была полна людей, дороги запружены автомобилями и автобусами. Все спешили, далеко на горизонте клубился в мареве и манил к себе Новый Йорк, но мне было назначено лететь вглубь страны, в те места, которые поэтически назывались
В Москве уже давно настала ночь. Она нагоняла Америку и летевший в ее небе за клонившимся солнцем самолет. Два желания – уснуть и глядеть в окно на незнакомую предзакатную землю – во мне боролись. Я задремывал, а потом приникал к окну – видел желтые поля, темные пушистые леса, прямые дороги, плоские озера, извилистые реки и небольшие города, пока землю не заволокло облаками и меня не сморило. В Детройте полусонный вышел из аэропорта. На улице лил холодный дождь, дул сильный ветер, было сумеречно, неуютно, по лужам, разбрызгивая воду, проезжали машины, и в плотной дымке угадывался город с вымершим центром, выбитыми стеклами громадных домов и закрытыми заводами.
Наполовину опустевший самолет нырнул в тучи, затрясся и повернул на юг. За окошком сделалось темно, чернокожие крупные стюардессы погрубели, обленились и не разносили больше напитки. Облака отступили, время от времени внизу встречались щедрые россыпи огней, разбросанные по черной земле, и снова все поглощала тьма. В аэропорту Сент-Луиса надо было сделать еще одну пересадку. Никто меня не встречал и не сопровождал. Я мог затеряться в длинных переходах и нескольких уровнях гигантского аэропорта, не найти свой рейс, не разобраться, что значат многочисленные ворота, уснуть в каком-нибудь зальчике ожидания или улететь по ошибке на Аляску или в Новый Орлеан. По инерции любопытства я еще вертел головой по сторонам, но был слишком утомлен, чтобы реагировать на происходящее вокруг – и полные люди с тележками, движущиеся посреди зала дорожки, автоматы с сэндвичами, рекламные щиты, стойки регистрации билетов, терминалы, бары, служащие в униформе и пожилые пассажирки в шортах, – все это проходило мимо моего сознания, а поражали воображение только небольшие прозрачные закутки, в которых, как в стеклянных зверинцах, взятых напрокат у Теннесси Уильямса, сидели, стояли, взад-вперед ходили с сигаретами выставленные напоказ за грех табакокурения люди.
Я был совершенно один и оттого ощущал неясную печаль и сладость одиночества – освобождение от домашних дел, семейных телефонных звонков, занятий, журнальных корректур. Все они остались в Москве, а здесь, в большой стране, которой меня в детстве до дрожи пугали, а в отрочестве учили ненавидеть, никому не было до меня дела, как если бы я умер, в ней очутившись, и превратился в бесплотную тень.