И хотя Пришвин и не принимал революционного романтизма Блока, некоторые покаянные идеи великого русского поэта были определенно ему созвучны: «Это мы были “коммунистами”, наша эгоистическая злоба создавала бесов, как только наша душа стала свободна от злобы – они исчезли. Коммунисты – образы и подобия нашего собственного прошлого будничного духа»; «Мне трудно осудить большевиков, потому что, если бы мне было не 47 лет, а 20, то я сам бы был большевиком».

«Кто больше: учительница Платонова, которая не вошла в партию и, выдержав борьбу, осталась сама собой, или Надежда Ивановна, которая вошла в партию и своим гуманным влиянием удержала ячейку коммунистов от глупостей», – последняя запись вообще ценна тем, что предсказала ту роль, которую отвел себе в советском обществе Пришвин в более поздние годы.

Он, правда, членом РКП(б), ВКП(б), КПСС никогда не был, но, говоря о своей работе как о «коммунистической» по содержанию и своей собственной по форме, возможно, имел в виду именно соображения очеловечения нового строя (оволения, так сказать).

Впрочем, при всех своих неуверенных и осторожных попытках понять правду коммунистов в 1918 году вряд ли писатель поверил бы в то, что уживется с ними и даже будет под их властью процветать (не в осуждение сказано) в течение последующих тридцати с лишним лет. В ту же пору, определяя свое собственное место в новой жизни и споря с Ивановым-Разумником, революцию приветствовавшим. Пришвин писал: «Я не примкнул к ним оттого, что видел с самого первого начала насилие, убийство, злобу, и так все мое сбылось.

У них не было чувства жизни, сострадания, и у всех от мала до велика самолюбивый задор – их верховный водитель, и что было верное, например, “царство Божие на земле”, то все замызгано. Между тем, все это наше; это очень важно чувствовать: что это все наша болезнь».

В этих словах отчетливо проявляется и восприятие революции человеком «начала века», своеобразным – возвращая автору его любимый образ – сектантом, оскорбленным тем, что учение оказалось искажено, а идея, к слову сказать, совершенно противохристианская, опорочена: «Русская и германская революция – не революции, это падение, поражение, несчастие, после когда-нибудь придет и революция, то есть творчество новой общественно-государственной жизни»; «Русская революция как стихийное дело вполне понятно и справедливо, но взять на себя сознательный человек это дело не может».

Поразительно и другое: противоречивые мысли приходили к нему сначала в Москве – не в провинции, там взгляд его был зорче и строже, но стоило писателю соприкоснуться с литературной средой, повидаться с еще не уехавшими и не высланными прорабами Серебряного века – Гершензоном, Вяч. Ивановым и др., а также с другом молодости и видным партдеятелем Николаем Семашко («Встреча с Семашко и пересмотр большевизма»), как Пришвин начал поддаваться какому-то обольщению не обольщению, искушению не искушению, но что-то смягчалось, просветлялось в его душе (позднее, весной 1922 года, как раз накануне отправки парохода с философами, он сформулировал эту перемену так: «Из Москвы я привез настроение бодрое и странно встретился этим с провинциальной интеллигенцией: откуда им-то взять бодрости среди всеобщей разрухи. Я им говорю, что разруха пройдет, нельзя связывать судьбу с преходящим, а вернее будет отыскивать следы возрождения, которое, несомненно же, есть в народе», но в августе 1918 года – сразу после приезда из Москвы – он написал: «Я, зритель трагедии русской, уже начинаю в душе соучаствовать бешеным нашим революционерам»).

А в декабре, опять же вернувшись в Елец, неожиданно обронил: «Самое тяжкое в деревне для интеллигентного человека, что каким бы ни был он врагом большевиков – все-таки они ему в деревне самые близкие люди».

Вот так! И никуда от такого признания не денешься, и чувствуется в нем какая-то безутешная провальная правда, и потому представить дело так, что в 1930-е годы Пришвин ни с того ни с сего, от страха иудейска или еще по какой-то причине, вдруг враз стал подкоммунивать, изворачиваться и лгать, – значит и упрощать, и искажать его духовный путь.

В 1917 году большевики представлялись ему выразителями плазмы, антигосударственного начала. В 1918-м он увидел, что они – плохие или хорошие – но это они взяли (украли, ограбили – неважно) власть, с этих пор именно на них лежит ответственность за Россию как государство, и оттого инстинктивно отношение Пришвина к ним меняется.

Да, конечно, теперь, по истечении века, увидев горькие плоды этого правления, мы можем по-своему Пришвина осудить, в том числе и с государственной точки зрения, не соглашаться, говорить о его исторической слепоте, но тогда, быть может, действительно большевизм как власть виделся единственной возможностью выхода из смуты. Неважно было, куда выйти, – важно выйти, и любая власть лучше безвластия.

«Большевизм является государственным элементом социализма», в устах писателя-государственника такое признание дорогого стоит.

Перейти на страницу:

Похожие книги