Взглянем на классический восточноазиатский пейзаж: мир изображен на нем из бесконечно удаленной точки, но каждая его деталь выписана так, словно художник видит ее вблизи, представляет отдельный мир. Крайности сходятся: взгляд ниоткуда помещается в любую перспективу. Эта игра взаимных переходов взгляда издалека и взгляда в упор разрушает зрительные привычки и возвращает к моменту рождения мира; в ней вещи, как говорили в Китае, «раскрывают себя». О том, что «нормальные» образы вещей – только условность, стереотип, обманчивая видимость, напоминает присутствие в дальневосточной живописи сильного элемента экспрессии, со временем все чаще переходящей в гротеск. Фотографический натурализм жители Азии считают смертью своей живописи. Но если реальность есть нечто отсутствующее и скрывающее себя, то она может заявлять о себе только сокрытием своей сокрытости, маскировкой маскировки. В таком случае натурализм – лучший способ обозначить ее присутствие. Мир на восточных пейзажах представлен во всей его полноте, узнаваемость образов полностью сохраняется. В противоборстве необходимости и ненужности предметного содержания картины заключена вся драма восточного искусства.
Всевидение равнозначно невидению. Азиатский
Азиатское искусство учит возвращению к истоку опыта или, говоря языком психологии, к первичному фантазму; оно выявляет сами условия видения. Это значит, что взгляд азиатского художника обращен не вовнутрь и не вовне, ему чужд и психологизм, и натурализм. Его интересует именно грань между внутренним и внешним, вездесущая
Посмотрим, как указанный опыт восточноазиатской традиции соотносится с политикой. Известно, что история Восточной Азии вплоть до XX в. развертывалась под знаком имперской государственности, обычно соотносимой с идеей Срединного государства, оно же Китай. В Восточной Азии наследие империи остается реальной и даже неодолимой силой. Дело не только в том, что от Китая практически невозможно оторвать его национальные окраины. Конечно, в официальном определении Китая как многонационального народа, где все национальности уже смешались и различия между ними не могут иметь политического значения, есть что-то от самогипноза, результаты которого хорошо известны в России по судьбе СССР. Но есть в нем и своя правда, либеральной социологией упорно не замечаемая. Ибо имперское начало, как неоднократно говорилось выше, потому и обнаружило такую незаурядную живучесть уже после исторической смерти империй, что оно воплощает особую метацивилизационную антропологическую матрицу, которая соответствует одной из двух исходных и в своем роде универсальных, метаисторических опций человеческого самопознания. Сущность этой матрицы – обращенность не к содержанию опыта, а к его пределу, т. е. чистому событию или сообщительности, предшествующей сообщениям (и следовательно, всяким суждениям).
Событие, по сути, не имеет идентичности, теряет само себя. Так и социальность имперского типа удерживает людей помимо общественных форм и субъективной рефлексии. Она вводит индивидов в