Сквозят - за хрусталем воздуха - дали. Белые хризантемы осмуглил первый утренник - морозец.

– Наташа не пишет, - сказал мне Сергей. - Я считал: уже могло прийти три письма. Она обещала…

– Напиши сам, - посоветовал я.

Он замотал головой:

– Я не знаю, как… Что-то рвется в душе, рвется и болит, слова жгут, они во мне, неизвестно, как дать им волю. Что ни напишу, выходит не то.

“А ты напиши стихи”, - чуть не слетело у меня с языка.

Но я удержался. Сердце мое настороже, замерло - и ждет.

Я чувствую, что это все-таки случится: немая Поэзия обретет Язык! Каким он будет - первозданный? Чтобы узнать это, можно отдать жизнь.

Запись тринадцатая

Нет, осень больших городов не так печальна.

Ветер свистел всю ночь - словно дул в ледяную трубу.

На террасу падали уже не золотые, а какие-то обгорелые листья.

А нынче утром выпал иней.

Сергею, кажется, нездоровилось, и все же мы вышли на прогулку. Пронзительный холод овевал и обжигал щеки. Мы шли по бронзе и меди пожухлой травы, оправленной в белизну. На каждой былинке, на каждом листке - сверкающий припорох инея, больно глазам, и все-таки сладко и погибельно замирает сердце от скорбной, торжественной, прощальной красоты!

Мы почти дошли до леса, когда Сергей сказал: - Не могу. Постоим немного, посмотрим…

И мы стояли молча. Потом он обернул ко мне лицо, - какие у него были глаза! И я услышал его задыхающийся шепот:

– Не могу… Все, что есть во мне и эта тоска! И дрожь счастья как паутинка на ветру. Как сделать, чтоб выплеснуть и чтоб не пропало, а пело, звенело - с ветром, с листвой! Чтобы слилось - было, как это небо, как ветер! И так же обожгло, как ее рука тогда, прощаясь… Чтоб сердце вдруг взлетело на страшную высоту… на край обрыва!

Я замер. Какой-то мистический страх сковал меня. Может быть, они родятся сейчас, единственные строки, кристалл мировой Поэзии. Те, что проникнут в любое сердце. Ошеломят.

Прославят Человечность…

Тихо было в поле. Вставало солнце, и с тончайшим звоном осыпались иголочки инея.

– Вот, - сказал Сергей. - Я скажу так - и лучше, я знаю, нельзя,

И, задохнувшись, застыв на немыслимой высоте волненья, я услышал, как он прошептал:

Роняет лес багряный свой убор.

Сребрит мороз увянувшее поле.

<p>ЮРИЙ ГЕРАСИМЕНКО МАРТОВСКИЙ ВЕТЕР</p>

1. Вьюга

Матери моей Глафире Андриановне

За окнами света не видно! Метет, кружит, хребтами выгибает сугробы. Возле сарая горы наворотило: колоды, поленницы - все укрыто.

Смеркается.

Окно напротив лежанки. Маринка откладывает книгу и, не поднимая головы, всматривается в метель.

Мало, очень мало что увидишь в окне на улицу. А в боковое и того меньше: на луга, на реку выходит, в нем одно белое марево. Правда, если бы не война, то сейчас на той стороне много бы огоньков светилось: школа, лесокомбинат. Вся Опанасьевка в той стороне. Отсняли, погасли огни. Тьма…

Ну и рано же смеркаться стало! Болит нога, к вечеру всегда больше нездоровится. И одиночество ощутимее - хата словно увеличивается, пустеет… Не любят Маринка вечера.

Днем, в работе, грустить некогда. С одними дровами намаешься - пока-то на костыле доковыляешь до сарая, пока натюкаешь… А вода? До речки еще дальше - да и прорубь за ночь замерзает.

Мать, как собиралась на заработки, наносила в кадочку.

Дровец в сенях сложила: “Это тебе на месяц”. И ушла. А тут морозищи, на речке лед и тот трескается. За две недели все дрова и спалила.

Встает Маринка не рано - чтобы поменьше есть. Наготовит дров, наварит каши, а то коржиков из картофельных очисток напечет. Протопит печь, а тут уже и вечер наступает. Умостится на лежанке, обложится книжками, блаженствует.

Вот учебники… Если б не фрицы, уже в институте училась бы, на втором курсе…

А вот Жюль Берн, Войнич, Майн Рид… Когда горела школа, люди спасали все, что могли. Мать принесла кое-что из школьной библиотеки. Любит Маринка, очень любит все фантастическое и необычное.

Незаметно стемнело, пора и свет зажигать. Встала, завесила окно, нашла зажигалку. Немецкая… Мать на базаре за петуха выменяла.

Крохотный синеватый огонек - меньше горошины - прицепился к фитильку каганца. Причудливая тень выгнулась на стене. Из-за печи отозвался сверчок. Маринка вздрогнула, зябко передернула плечами.

Как нравились ей раньше эти ночные звуки - мирные, уютные, словно из доброй бабушкиной сказки. И какие они тревожные теперь…

Маринка не признается и самой себе: она стала бояться ночной тишины. Особой, оккупационной тишины, ненадежной, как и все на полоненной земле.

Смерть повсюду. Это она, мордастая, скуластая, в черном полицайском мундире, бродит проулками Опанасьевки, она, модернизированная и механизированная, завывает в небе “штукасами”, и совсем недалеко - километра два - за хатой, за дубняком, она, цивилизованная, европейская, мчится по асфальту шоссе в желтых гробах-броневиках. Смерть вокруг.

И ночью в темноте это особенно чувствуется.

Девушка садится. Обхватив голову руками, склоняется над столом.

– Гу-у-у… - завывает, стонет в соснах. Сверчок умолкает.

Мигает, гаснет каганец. Тихо. Тихо и страшно.

Тресь! Тресь! Ба-.бах!

Перейти на страницу:

Все книги серии Антология фантастики

Похожие книги