Родовитому боярину, конечно, было естественно подозревать в недоброжелательном отношении к себе поднявшегося из низов «выскочку». Однако этого же боярина фамильная гордость не удерживала от того, чтобы стать открыто в отношения полного равенства с выскочкой, называя его «братом» и другими соответствующими эпитетами и более того: постоянно просить его в течение долгих лет то об одной, то о другой «милости» у царя. Казалось бы, совсем еще недавно немыслим был подобный случай в боярской среде «первейших» фамилий. Между тем никаких следов сознания унизительности такого положения у Бориса Петровича мы не находим. И то же самое можно сказать относительно других представителей знати: они и чувствовали себя, и вели себя по отношению к Меншикову так же, как Шереметев: для всех них он — брат, патрон, благодетель, хотя для большинства, если не для всех, только на бумаге.
Как понять все это? Конечно, Меншиков был любимец царя, а любимец самодержца может сделать многое: и навредить, и облагодетельствовать. Но любимцев осаждают лестью и угодливостью, идут к ним в переднюю. Здесь же видим другое отношение: признание полной равноправности «светлейшего» и его государственного значения.
Плотно приставшее к Меншикову звание фаворита в такой же мере, как и его ненасытное корыстолюбие, мешают историку представить в настоящих размерах его государственную роль. У самого Петра преимущественными названиями для него были: «камарат» и «Herzenkind»[15], и эти слова, оба взятые, лучше всего дают понять, чем в действительности был Меншиков.
Он пришел к Петру, не имея за собой никаких традиций, можно сказать, никакого прошлого — ни социального, ни культурного, с одной только исключительной по степени и разнообразию восприимчивостью и потому оказался способным целиком, без всяких оговорок и задних мыслей, входить в интересы и намерения Петра. Он мог не только быстро и верно схватывать мысли Петра, но и угадывать их, а в то же время благодаря талантливости и энергии ума и осуществить их с такой точностью, как никто другой. Таким образом, в практической жизни он являлся в собственном смысле alter ego Петра при концентрации реальной государственной власти в руках Петра, замещая его во всяких делах и отношениях и пользуясь долгое время его неограниченным доверием. Это делегирование власти случайному человеку, стоявшему вне системы родовых отношений, сообщало наряду с другими моментами самому самодержавию демократический отпечаток, а с другой стороны, оно поднимало Меншикова на недоступную для подданного высоту. В блеске этой, по выражению Шереметева, «полной мочи» Меншикова в настоящем совершенно исчезала его скромная генеалогия, чему помогал еще и блеск княжеской короны, которой увенчал его голову ревностный хранитель аристократических традиций в Европе австрийский двор. При таких условиях Борис Петрович мог быть вполне спокоен за свою фамильную честь, когда отдавал себя под защиту его «братской любви» и пользовался его представительством в своих трудных отношениях с Петром. Со своей стороны, дальновидный Данилович, окруженный со всех сторон врагами и не имевший, кроме Петра, другой заручки в правящей среде, охотно шел навстречу виднейшему представителю знати, имея в виду, наверное, будущее.
Так выработалась своеобразная фикция братства, прикрывавшая житейские расчеты обеих сторон и оставлявшая в неприкосновенности их идеологические позиции.
Менее сложны и более ясны были отношения Бориса Петровича к остальным названным лицам. С Ф. А. Головиным связывало его, как мы знаем, родство; оба они, сверх того, принадлежали к одному слою московской знати. Головин был при Петре «первым министром», выделяясь среди сотрудников Петра умом и деловитостью. Граф Головин, писал о нем Витворт, «…пользуется репутацией самого рассудительного и самого опытного из государственных людей государства Московского». А в другом месте он добавлял, что Головин «считается самым честным и самым смышленым человеком во всей России»{502}. Головин понял и принял стремления и замыслы Петра. Его письма свидетельствуют о необыкновенном внимании к делам Петра. В свою очередь, и Петр платил ему привязанностью и уважением. «Друг наш от сего века посечен смертию, — писал он Ф. М. Апраксину по поводу смерти адмирала Головина в 1706 году и подписался: — Сие возвестя, печали исполненный Piter»{503}.