Между прочим, Кикин довольно долго заведовал домашним хозяйством царя и вообще введен был в его домашнюю жизнь, поэтому не без основания Корнелий де Бруин, бывший в России в 1702–1703 годах, называет его «главным дворецким и камергером его царского величества». В то же время Кикин был «своим», «домашним», человеком в семье Меншикова. Естественно, что при таких отношениях к Петру и Меншикову он был деятельным участником и их буйных забав: в одном из писем к царю он так и подписался: «желательный о неумалении шутовств ваших раб ваш Кикин»{508}. Тем сильнее было негодование Петра, когда обнаружилось в 1713 году, что Кикин наряду с другими вельможами — Меншиковым, Апраксиным и Головкиным — виновен в хищениях, главным образом в виде казенных поставок через подставных лиц. Только благодаря заступничеству царицы Екатерины Алексеевны Кикин сохранил тогда голову{509}, но все же подвергся суровому наказанию: потерял часть имущества и был высечен. С этих, несомненно, пор начался поворот в его отношении к Петру. Кикин принял сторону царевича, хотя, конечно, он был слишком умен, чтобы видеть в царевиче средство возвращения к допетровской старине. Первоначально им руководило чувство обиды, но это чувство осложнилось затем другими мотивами и получило через них более широкое обоснование, становилось уже принципиальным протестом против политики Петра. Существует предание, что Петр спросил Кикина в застенке, «что принудило его употреблять ум свой в толикое зло?» Ответ был: «Ум… любит простор, а от тебя было ему тесно»{510}.
С какого времени установились близкие отношения между Кикиным и Шереметевым, мы не знаем. В 1712 году они, видимо, хорошо были знакомы и состояли в переписке: «Я уже чрез многое время, — читаем в письме Кикина от 8 декабря, — не имел от вашего сиятельства ни единого известия о состоянии здравия вашего, о котором с моею радостию непрестанно ведать желаю. Что же я долговременно укоснил к фам, моему милостивому государю, моими письмами, и оное произошло от того, понеже по указу царского величества ездил на Олонецкие петровские железные заводы для осматривания тамошних дел…»{511}.
Едва ли, однако, можно сомневаться в том, что и эта дружба возникла ввиду стремления фельдмаршала иметь опору среди приближенных царя: недаром он и царевичу советовал «держать» при дворе такого «малого», который бы сообщал ему о всем, что там происходило{512}. А Кикин не только годился для такой роли по отношению к Шереметеву, но мог в будущем при своей близости к царю оказать и более прямую услугу.
Переписка между ними за более позднее время, когда всякое письмо могло стать уликой, не сохранилась, и свидетельство об их близких отношениях находим только в письмах других лиц. Имевший широкие связи в правительственных кругах Савва Рагузинский писал, например, Шереметеву 2 июня 1714 года: «Здесь милостию Вышняго все благополучно. О протчем ваше сиятельство изволите известитца из письма друга вашего, а моего благодетеля превосходительнейшего Александра Васильевича Кикина»{513}.
О том, что именно писал Кикин фельдмаршалу, известно и Ф. М. Апраксину: в его письме к Борису Петровичу читаем: «Ныне я к вашей милости пространно писать не могу за скорым отпуском сего курьера, о чем о всем ссылаюсь на письмо господина Кикина, понеже мню, что он обстоятельно писал»{514}. Кикин был близок и к адмиралу, который в письме к Меншикову от 20 июня 1717 года называл его своим «истинным благодетелем»{515}. Трагический конец Кикина был в моральном смысле трагедией для обоих его друзей: 14 марта 1718 года Шереметев и Апраксин подписались под его смертным приговором{516}.
Важно отметить, что в результате постигшей Кикина в 1714 году первой катастрофы, которая подорвала его значение при Петре, дружба его с фельдмаршалом не пострадала. Может быть, даже, наоборот: изменившееся положение Кикина стало почвой, на которой они могли сойтись теснее прежнего, поскольку у обоих в душе оставалось чувство обиды и протеста.
Тяжелое моральное состояние Шереметева в последние годы жизни усугублялось дурным физическим самочувствием. Обстановка службы противоречила всем его привычкам. Он не знал покоя, жил под постоянными понуканиями, «чуть жив от суеты», часто ссылался на болезнь, но ему не всегда верили. Вспомним уже цитированное письмо Меншикова к Петру: «Как… господину фелтьмаршалу Шереметеву объявил я вашу милость, а имянно, что пожаловали вы ево селом Вощажниковым и Юхоцкою волостью, то зело был весел, и обещался больше не болеть».
Чтобы заставить поверить своей болезни, фельдмаршалу приходилось вдаваться в подробности: «…ни встать, ни ходить не могу, — писал он Меншикову в 1718 году, — и опухоль на ногах моих такая стала, что видеть странно и доходит до живота»{517}.