В те дни твоя судьба, видимо, качалась на весах, да. И получивши от меня ноль, гэбисты (того истинного протокола тебе не показали, конечно?), очевидно, хотели взять тебя блефом – а ты легко глотнул ядовитый крючок...
А когда в 1956 я вернулся после лагеря, после ссылки, после рака, – и от Лиды узнал, что ты на меня в претензии: как это так, утопая, я обрызгал тебя на берегу (я думал – речь идёт о 1945 годе)? – я тоже рассердился: я ведь действительно утопал, и я ведь действительно умирал. В тот момент – моя вина, может быть, всё могло разъясниться при встрече. Но мы не увиделись.
А через полтора года было твоё 40-летие, и растеплилось сердце, и мы с Наташей послали тебе тёплую телеграмму...
Ты – не ответил тогда.
А потом годы текли, сердца ещё прорастали – весной, может быть, 68-го ты вдруг написал примирительное письмо – что надо встретиться, помириться. Я ответил сразу с радостью. В короткой переписке уговорились о дне, часе, когда я приеду к тебе на Серебряные Пруды. Приехал. Звоню – а тебя нет, никто не открывает. Ладно. Пошёл сидеть на скамейке перед парадным, чтобы не пропустить. Час прошёл – не идёшь. Поднялся, позвонил – нету. Опять спустился, ещё полчаса просидел – нету. Написал записку: подробно, как ехать ко мне в Рождество, в любой день, приезжай. Снова поднялся, позвонил – нет ответа. Тогда отклонил заслонку дверной почтовой щели, бросил письмо там на пол – но ещё не успел отпустить заслонку: как прямо внизу, у двери, увидел ноги твои в пижамных брюках. Ты стоял, затаясь. Я опустил заслонку, не стал окликать. Если тебе так легче...
Так вот. Не объяснились, не помирились, не повспоминали...
А уж потом мы расстались, потом... Я всё это смею сейчас вспоминать, потому что... ты уже больше – не под
Вот эти последние страницы я ведь не сейчас написал, не сейчас, когда дошла до меня мерзкая книжка чекистов, – я написал их пять месяцев назад, в апреле, близ твоего 60-летия. Как раз в те дни я вспоминал о тебе – и как раз в те дни мне принесли письмо, как гром поразившее: ты – умер, Кирочка. Не в переносном смысле, ты умер этой зимой, не дожив до своих шестидесяти (и не дожив до сигнального экземпляра чекистской книги – а ведь ты её, наверно, очень ждал?)...
Господи! Да будет земля на могиле твоей – пухом. Твоей прожитой жизни – не позавидуешь.
Так, уже в самом конце этого длинного объяснения (я привел здесь лишь ничтожно малую его часть), выясняется, что оно – опоздало, что объясняется он тут с покойником, который уже не может ему ни возразить, ни ответить.