Отыскав сейчас (чтобы процитировать точно, а не по памяти) эту песню, увидал под ней дату: 20 декабря 1971 года. Так что скорее всего в тот припомнившийся мне вечер она уже была автором исполнена. Может быть, как раз по этому самому поводу и разразился тогда тот спор.
Как бы то ни было, в яростном том споре я остался в полном одиночестве. Не могу поручиться, но думаю, что многие – если не все – из тех спорщиков вскоре оказались «за бугром». В конце концов уехал и Саша, обещавший навсегда остаться «на этой земле», чтобы стеречь покой «наших мертвых». И сейчас на доме, в котором я живу, висит мемориальная доска с его профилем, под которым стих из Евангелия от Матфея: «Блажени изгнани правды ради». Доска эта – кустарная, самодельная. И повешена самоуправно какими-то доброхотами-поклонниками. (В прежние времена и дня бы не провисела). Официальной же доски удостоился другой житель нашего дома – Марк Лисянский, автор песни «Дорогая моя столица...», ставшей теперь гимном Москвы. Её открывали торжественно, с цветами и речами каких-то муниципальных чиновников.
Но я отвлекся. Продолжаю свой рассказ.
Итак, Саша уехал. Уехали и многие другие мои друзья. А я все так же тупо глядел на оборванную цепь и не трогался с места, продолжая тем временем яростно отстаивать правоту уезжавших, которых день ото дня становилось все больше.
Уехал один из самых близких мне людей – Эмочка Коржавин. Уехали Копелев и Аксёнов. Уехал Войнович. И мой соавтор Стасик Рассадин, объясняя мне, почему он не может больше продолжать наше соавторство, сказал, что он точно знает (один верный человек ему сказал): в самое ближайшее время отчалю и я тоже. А когда я стал уверять его, что уезжать не собираюсь, он ответил на это так:
– Уехали все твои друзья. Куда ты денешься!
Логика его была неопровержима. Да и не только в логике тут было дело. Узкий круг ближайших моих друзей редел, и с каждым днем я чувствовал себя все более одиноким. Отвращение моё к советской жизни дошло до предела. Я перестал читать отечественные журналы, жадно проглатывая каждый попадавший мне в руки номер «Континента» или «Граней», каждую попадавшуюся мне на глаза эмигрантскую книжку.
Кое-кто из знакомых уже стал намекать мне, что душевное состояние моё таково, что, пожалуй, мне и в самом деле лучше уехать. Но эти намеки приводили меня в ещё большую ярость. А когда мне указывали на некоторую нелогичность моей позиции (если ты считаешь, что уехавшие сделали единственно правильный выбор, почему не уезжаешь сам?), отвечал: «Что ж! Это свидетельствует только о том, что я слабый человек. Что главное дело моей жизни значит для меня меньше, чем привычки, инерция быта, вся эта трясина, из которой у меня нет сил выбраться».
А насчёт того, где российский литератор лучше сможет выполнить своё предназначение, у меня по-прежнему не было ни малейших сомнений: конечно же, не здесь, в тюрьме, а – там, на воле!
Вспоминаю ещё одну мою перепалку – на этот раз не с какой-то там полузнакомой племянницей Веры Фигнер и даже не с легко внушаемым, подверженным господствующим общественным настроениям Сашей Галичем, а с бесконечно мною уважаемой Лидией Корнеевной Чуковской.
– Русский писатель, – сказала она, – ни при каких обстоятельствах не имеет права добровольно покинуть родину.
Я поинтересовался, в чей огород брошен камень. Выяснилось, что, в общем-то, во всех эмигрантов так называемой третьей волны. В Бродского и Коржавина, Владимова и Войновича, Аксёнова и Максимова, Андрея Синявского и Галича, Виктора Некрасова и Фридриха Горенштейна.
Лидия Корнеевна была дама суровая, легко впадавшая в крайности. Но тут она, как теперь принято говорить, лишь озвучила мысль верховного главнокомандующего: Александра Исаевича Солженицына.
Я сказал, что, насколько мне известно, ни один из вышеназванных литераторов не уехал из России добровольно. Каждого выпихивали, выталкивали, выдавливали. Просто формы, да и сила давления были разные, в каждом конкретном случае – свои.
Лидия Корнеевна возразила, что даже если это так, надо было сопротивляться, не поддаваться давлению.
– Ну, – сказал я, – если исходить из того, что можно было не поддаться, тогда да. Тогда и в самом деле можно считать, что они уехали добровольно. Но тогда нам придется признать, что добровольными эмигрантами стали все . Из этого правила не было ни одного исключения.
– Ну, одно исключение все-таки было, – улыбнулась Л. К.
– Это какое же? – поинтересовался я.
– Вы прекрасно знаете, какое, – уже слегка раздражаясь, возразила она. – Об Александре Исаевиче никто не скажет, что он уехал добровольно. Его выдворили.
– То есть как же это – не добровольно? – сказал я. – Он своими ногами вошёл в самолёт. И своими ногами сошёл с трапа самолёта. И даже взял от них пальто и ондатровую шапку. А между прочим, был человек, которого пришлось завернуть в ковер. Вот про него действительно можно сказать, что его выдворили.