Летом 69-го года мы сидели с Алей у Красного Ручья на берегу Пинеги и разрабатывали такую сложную систему издания журнала, при которой он будет самиздатски издаваться здесь (отдел распределения – глубже его действующая редакция – ещё глубже теневая редакция, готовая принять дела, когда провалится действующая, и создать себе вторую теневую), а я – может быть, здесь, а может быть, и там, но и в этом случае подписываю журнал (участвую в нём оттуда). И при всех этих разработках мы так и не сошлись в коренном вопросе: Аля считала, что надо на родине жить и умереть при любом обороте событий, а я, по-лагерному: нехай умирает, кто дурней, а я хочу при жизни напечататься. (Чтобы в России жить и всё напечатать – тогда ещё представлялось чересчур рискованно, невозможно.)
Как в насмешку, именно в эти дни бежал на Запад А. Кузнецов, мы на Пинеге слушали по транзистору. Перепугались на верхах, а он ликовал, думал наверно: вот сейчас всю историю повернёт. Ан ошибка бегляческая, смещение масштабов. Главное же: тут у нас, в СССР, почти поголовно не одобрил его образованный класс, и не только за податливость гэбистам, за игру в доносы, но и за самый побег: лёгкий жребий! Человеку безвестному, досаждённому, можно простить, но писателю? Какой же, мол, тогда ты наш писатель? Нерациональные мы люди: десятилетиями бродим и хлюпаем в навозной жиже, брюзжим, что плохо. И не делаем усилий выбраться. А кто выбарахтывается и бежит прочь, кричим: «изменник! не наш!»
Сам он был человек рациональный и, решая (опять же – не в абстракции, а вполне конкретно, для себя) этот проклятый вопрос, руководствовался соображениями сугубо рациональными:
Пока я тут, в клетке, – я им полустрашен, меня всегда можно прихлопнуть. А оттуда – я ужасен для них, я успею (пока не всадят ножа мне в рёбра, не отравят, не застрелят, не выбросят из поезда), успею развернуть всё, укрытое ими за полстолетия! – и после того захлёста им уже не жить, или только доковыливать (так мне казалось).
Эта проблема подступила к самому его горлу, когда пришла пора решать, ехать или не ехать ему в Стокгольм – получать Нобелевскую премию.
Не могло быть, да и не было у него никаких сомнений, что если, воспользовавшись этим предлогом, Софья Власьевна откроет перед ним границу, которая у неё всегда «на замке», то уж обратно – точно не впустит. Стало быть, если решиться ехать, то уж не строя себе никаких иллюзий, точно зная, что это его расставание с Родиной будет не на время, а – НАВСЕГДА.
И тем не менее, поначалу не было тут у него никаких колебаний: