Я не знаю, что сказать, просто молчу, разглядывая воздух. С горы — весь город как на ладони. Вдали дымят трубы, едва слышны сигналы машин и перестук трамвайных колес. Тишина, только порывы ветра закладывают слух бумажным шорохом. Сытая ворона издает довольное «каррр» и двумя изящными взмахами слетает под гору, исчезнув за склоном. Я смотрю по сторонам, наслаждаюсь открывшейся панорамой и через пять минут шагаю вниз по ступеням. Нужно зайти в редакцию, только остановлюсь на перекур. Отчего-то невыносимая тяжесть внутри. После встречи со старушкой и Гришей воронка опять раскручивается и мочалит нервы, не дает проглотить воздух, который застревает комком в груди. В небе сегодня — ни облака, только крылатые метафоры беспокойными душами незаметно парят рядом и тихо шепчут музыку мира. В новой жизни. На вершине горы. На краю обрыва, куда я пришел по шаткому мосту через гулкую пропасть и пока не знаю, как мне вернуться обратно.
II
Пылающее лето просмолило воздух, расплавило асфальт и загнало бродячих собак в тень деревьев. У старой гитары, пылящейся в углу моей комнаты, от жарких лучей потрескалась дека и в один невыносимо душный полдень сползли струны, одна из которых, жалобно звякнув, лопнула. Каждое утро у меня дрожат руки, а один день похож на другой: до работы — чай и минералка литрами, потом я заставляю себя писать — про то, как жил в последние два года, что чувствовал. Я пишу про Старого и Бабая, про Москалева и софринскую простудную, черную как грачи распутицу и кавказскую глиняную кашу человеческих судеб.
В редакции обновился коллектив, пришли новые молодые журналисты. Вот мелкий и живой Марченко — наловчился писать заказуху за деньги, и в целом доволен жизнью. Вот грузный, чернявый Куракин — недореволюционер: постоянно со знаменами на митингах. Он хочет вешать, стрелять и делить, а в общем и целом — неплохой собутыльник, пока алкогольно-революционные полотнища не стирают из его разума последние остатки человека. Тогда он всякий раз получает в морду, а потом ходит в пластыре или гипсе. К нему постоянно приходит пролетарский молодняк и кучкуется возле входа с рюкзаками. Там неизменные «три топора» и кола — кто-то называет такой коктейль «утро Боярского». Когда вместо колы «Байкал» — это уже «советский журналист»: форма соответствует содержанию, а объем — жанру.
За какие-то пару месяцев я успел устать от этой жизни. Ночами я долго не могу уснуть. Сон, где Бабай со мной разговаривает, начал повторяться каждую ночь и дополнялся новыми, мрачными, все чаще черно-белыми подробностями. Вот мы оказываемся в незнакомом доме, здание наполовину разрушено, в каких-то окнах остались заостренные огрызки стекол, и через эти мутные зазубренные сколы я понимаю, что выхода нет, к нам приближаются люди, я знаю — это враги, но у меня ни одной гранаты и патронов остался один магазин. Я перевожу автомат на огонь одиночными, тщательно целюсь и слышу сухой щелчок ударника, дергаю затвор… опять щелчок, черные фигуры все ближе, я слышу их голоса и вижу, что это и не совсем люди. Это мутанты-вороны с жадными глазами и черными клювами вместо носов, они одеты во все черное и нет выхода, кроме как броситься на них без оружия и впиться зубами в глотки. На этом месте я просыпался, вскакивал на кровати, вытирал пот и в темноте шел на кухню, где в холодильнике стояла минералка на утро. Не помню уже, в какой из дней ее заменило пиво, а потом крепленое вино. Я уверенно, семимильными шагами, уверенной поступью строителя БАМа скатывался в хронический алкоголизм. Я ненавидел всеми кишками этот ночной ритуал — встать, достать, наполнить стакан ледяным градусом и молча смотреть сквозь окно в бесконечную и беспросветную ночь. Ночь своей жизни. Мне казалось, что не может быть счастливее человека, чем вернувшаяся домой целой и невредимой юная скотинка, которая вырвалась с бойни. Но скотинка отъелась и превратилась в скота, который алкогольными ночами, пока не почувствует, что сон будет непроницаемым для мрачных фантасмагорий, вспоминает эту бойню как самые счастливые дни своей жизни.
Каждое утро Сахаров, завидев мое отекшее лицо, мрачнеет. Пару раз я уже безо всяких на то причин не приходил на работу. Меня тошнит от выпитого, от городских коммунальных проблем и от редакционной шизофрении на еженедельных летучках. Главред вызывал меня пару раз к себе, говорил, что я зарвавшийся щенок, но потом остывал и всегда добавлял, что «все уже в курсе, но вы, батенька, по стеночке не ходите». Он говорил, что за мой военный цикл мне присудили какие-то премии каких-то малопонятных ассоциаций, союзов и объединений, на которые мне было решительно похеру.
Я знал, что приеду домой, смою с себя липкий пот, а в восемь вечера с товарищем, казахом Канатом, мы будем в старом детском садике давиться самогонкой, запивая ее водой. Потом будут шутки и землистые лица в сумрачных фонарях, затем двинемся шататься по окрестностям, пока я не проснусь утром в своей кровати, а если не хватило, то доберу ночью возле темно-фиолетового окна.