– Когда я играю на фортепиано здесь, в Лавгроуве, или даже на Уигмор-стрит, – ответила Мэри, держась за виски, – я чувствую, как Корделия играет на скрипке в Брикстоне.
– Да, да, я знаю, – вздохнула мама. – Это как с гениями. Точно так же люди по всей Европе чувствовали, когда играли Паганини или Рашель. Только наоборот. Но вы должны ее пожалеть.
– Мы с Роуз тоже заслуживаем жалости, – возразила Мэри.
– Не выдумывайте, – сказала мама и смущенно замялась. – Что-нибудь да произойдет, – слабо добавила она.
Мы поняли, что маме пришло в голову то же, что и нам в той ратуше на берегу Темзы: что Корделия очень хорошенькая и может выйти замуж. Но ее одержимость стала настольно всепоглощающей, что эта надежда теперь казалась нам напрасной. Во время школьных молитв мы по-прежнему стояли внизу, в зале, а она с другими старшеклассницами – на платформе, по обеим сторонам от кафедры директрисы; и мы заметили, что рядом с остальными девочками она казалась монахиней среди мирян; ее решимость отшлифовать своей репертуар Венявского и Шаминада до высшей степени совершенства делала ее глубоко дисциплинированной, и выражение упрямой целеустремленности на ее лице с маленькими аккуратными чертами резко отличало ее от по-девичьи мечтательных подруг. Но весной мы заметили в ней внезапную перемену. Однажды вечером она ушла из дома с мисс Бивор, манерничая немного меньше, чем обычно перед профессиональными выступлениями, потому что тот банкет должен был стать для нее своего рода вечеринкой. Ей предстояло сыграть на мероприятии, которое устраивал какой-то добровольческий полк в соседнем предместье, Рингвуде, и у командира этого полка, банкира, была жена-итальянка по имени мадам Корандо, обладательница колоратурного сопрано, выступавшая раньше в опере, и она тоже собиралась там присутствовать. В молодости они с мамой знали друг друга, и теперь, когда она встречала Корделию на местных благотворительных концертах, которым зачастую покровительствовала, то всегда уделяла ей много внимания. По этой причине перед концертом Корделия оделась с особенной тщательностью и, когда уходила, выглядела необыкновенно милой и похожей на херувима, и ее вздернутый нос казался еще более вздернутым из-за маленького венка из белых цветов и зеленых листьев на ее затылке. За ужином мы радостно обсуждали ее, зная, что она станет живой частью этого вечера, но не как старательная раба своей одержимости, а как хорошенькая девушка. Но она вернулась намного раньше, чем мы ожидали; и у наших ворот остановился кеб, а не автомобиль, то есть мадам Корандо и ее муж, вопреки обыкновению, не подвезли ее до дома. Она вошла в гостиную и отрешенно уставилась на нас, поглощенная какими-то отвлеченными мыслями, а мы в ответ изумленно уставились на нее, потому что она была сама не своя. Она сняла свой венок и медленно вертела его в руках, и ее лицо отяжелело, словно она размышляла о чем-то с такой ожесточенной сосредоточенностью, что у нее не оставалось сил на то, чтобы напрягать мышцы. Когда она снимала пальто, то так мало думала о своих действиях и так много – о чем-то другом, что напоминала сомнамбулу, чей сон нарушили ради великой цели.
– Дорогая, твое платье выглядит очень мило, – мягко сказала мама.
Корделия вздрогнула, опустила взгляд на свой подол, пренебрежительно провела по нему рукой и не ответила.
– Все прошло хорошо? – спросила мама.
– Очень хорошо, – ответила Корделия, – они дважды вызывали меня на бис, но во второй раз я не вышла.
– А как мадам Корандо? – поинтересовалась мама.
– Она слишком громко разговаривает, – сказала Корделия после паузы и холодно добавила: – Она совершенно заурядная женщина. – На ее лице мелькнуло торжество, никак не связанное с ее словами.
– Как и многие превосходные музыканты, – заметила мама.
На это Корделия медленно и нетерпеливо махнула рукой, отвернулась от нас и, по-прежнему двигаясь как сомнамбула, вышла из комнаты.
– Однако что бы это значило? – задумалась мама, но без особой тревоги. У Корделии был вспыльчивый характер; если бы за ужином с ней случилось что-то неприятное, она бы сумела за себя постоять. Но более вероятным казалось, что ее заворожила какая-то открывшаяся перед ней возможность, настолько новая, что она не знала, как рассказать о ней тем, кто являлся частью ее привычной жизни. Вечером, когда мы с Мэри раздевались у себя в спальне, которую больше не делили с Корделией, потому что ей отдали комнату папы, мы в замешательстве обсуждали произошедшую с ней перемену. После того как мы выключили свет и легли рядом друг с другом в наши кровати, Мэри спросила:
– Как по-твоему, может, она на том ужине в кого-нибудь влюбилась? Пожалуй, мы уже почти доросли до этого.
Темнота казалась враждебной и неизведанной. Наконец я нарушила молчание и сказала:
– Даже если мы еще слишком маленькие, то она – нет. В ее возрасте многие люди в Испании и Италии уже женаты.
– Но могла ли она познакомиться с кем-то, за кого ей захотелось бы замуж, на вечеринке территориальной армии в Рингвуде? – спросила Мэри.