– О том, чтобы была восстановлена полная картина моей творческой деятельности. Я имею полное право на персональную пенсию. Помилуйте, столько лет руководил художественной самодеятельностью. Студия живого слова Наркомпроса... Агиттеатр НКПС. Живая газета Дома медицинского просвещения... У меня все документы, как положено. Алечка, – крикнул старичок дочери, – будь так любезна, принеси мой архив!

Высокая женщина мгновенно появилась с толстой бухгалтерской папкой в руках, было очевидно, что все эти справки, постановления и благодарности так и лежат наготове, а не пылятся где-нибудь в шкафу или в комоде.

Я с привычным профессионализмом и любопытством перелистал ветхие желтые бумажки. Старик все время порывался мне что-то объяснить и приговаривал: «Вот-вот, самое интересное», «Вы посмотрите, кто это подписал», «Нет, обратите внимание, когда все это было». Пальцы его с коротко и аккуратно подстриженными ногтями мелко и суетно вздрагивали.

– Георгий Константинович, – сказал я. – Все это очень интересно. Но здесь, так сказать, одни только канцелярские документы. А где же свидетельства ваших сценических успехов? Снимки из спектаклей: из «Баядерки», из «Марицы», из «Корневильских колоколов»?

Георгий Константинович перестал просительно улыбаться. И пальцы его перестали деликатно подрагивать,

– Так вам известна и эта сторона моей карьеры? – почему-то упавшим тоном спросил старик.

– Ну конечно, – старался я его ободрить. – Блистательная сторона. Ваши выступления в театре Выгодского, на вас держался весь репертуар, как я понимаю. Голос, фактура, аллюр. Говорят, в светских ролях вы были неподражаемы. – Я не знал этого проклятого актерского языка и поэтому чувствовал себя ужасно глупо.

– Действительно, говорили, что выходило неплохо. – Георгий Константинович был словно удручен чем-то. – Неплохо, неплохо. Однако вы учтите, это продолжалось не так уж долго, С Выгодским мы не сошлись по многим вопросам, и вообще я скоро покинул оперетту. – Он помолчал и потом «в сторону», как писали в старых драмах, добавил: – У меня, видите ли, пропал голос.

– Георгий Константинович, – решившись наконец, сказал я, – простите меня, ради бога. Я, правда, постараюсь помочь вам в вашем ходатайстве, но сейчас меня интересует совсем другое. Я у вас прошу помощи. Совершенно серьезно. Это очень важно для всей русской культуры.

– Пожалуйста, пожалуйста, – развел руками старик, слегка напуганный моим пафосом.

– Скажите, это правда, что вы давно знакомы с Анной Николаевной Кизеветтер?

И вот тут в течение нескольких минут произошло нечто неожиданное. У меня на глазах начала оживать допотопная свищевская фотокарточка, сквозь будничную маску суетливого старичка из коммунальной квартиры, как старая фреска сквозь более позднюю роспись, проступили былые черты льва и фата. Карикатурно они проступили и низкопробно, речь из надоедливо подробной сделалась пренебрежительно неторопливой, и все же сквозила в этом преображении некая патетика.

– Как же, как же, – не произнес, а словно процедил Георгий Константинович, не внешне, а внутренне улыбаясь своим воспоминаниям, – Анечка Кизеветтер. Как же, как же...

Я увидел и нервные ноздри, и узкие презрительные губы, даже несуществующий пробор на лысой голове.

– С Аней, пардон, с Анной Николаевной, – продолжал старик, – мы были близкими друзьями. Весьма близкими. Об этом не принято говорить, да уж старикам простительно. Какие у стариков грехи, кроме воспоминаний! Анна Николаевна, молодой человек, была прелестна, вам даже трудно вообразить себе нечто подобное – теперь не тот стиль. Теперь в ходу моветон. Старик Карамазов это предвидел. А Анна Николаевна была само изящество, само совершенство. Не женщина, а осколок империи, и это в те-то весьма суровые годы... – Он откинулся в кресле, и кисть его правой руки, еще недавно боязливо суетившаяся, описывала в пространстве изящные фигуры.

– Простите, – прервал я его, – но ведь всем известно, это уже почти академический факт, что Анна Николаевна была возлюбленной Поэта. Самым близким ему человеком...

Он посмотрел на меня добрыми и сочувствующими глазами. Долго посмотрел, словно хотел точно определить степень моей наивности, искренности и официальной заинтересованности.

– Ну, что Поэт... Поэт, разумеется, был большим художником, хотя и не в моем, признаться, вкусе. Это не имеет значения, я понимаю, но justica omnibus, как учили меня в гимназии, – «справедливость для всех». Так я повторяю, Поэт был, несомненно, личностью незаурядной, однако, как бы вам это объяснить, в ars amandis – я надеюсь, вы читали Назона – человеком он был весьма нерасчетливым и неопытным. Да, увы, молодой человек, так нередко случается, этому не следует удивляться. – И он замолк, словно удовлетворенный тем, что прожил жизнь без ошибок и заблуждений.

Оставалось задать последний вопрос. Самый «сыщицкий», хот, ради которого я пришел в этот покосившийся дом.

Перейти на страницу:

Похожие книги