Срубывал он намертво приржавевшую, со стертыми гранями, гайку, которую уже невозможно было отвернуть ключом. И думал вовсе не о том, что уже чужую работу приходилось выполнять: свою смену дотянул благополучно, мог бы уйти, так сменщик почему-то задержался, а тут — поломка. Сергей пытался понять, когда оно началось, вот то мрачное и мерзкое, что вползло в его жизнь? С чего началось? Может быть, с самых счастливых дней, когда они с Настенькой нашли свою совсем было утерянную любовь? Именно с тех пор в нем поселились и боль, и отрада. Нет, он не мог кривить душой. Это было действительно так. В большое, не знающее границ чувство к
Настеньке временами врывалось вот то, о чем когда-то говорил отец и дядька Кондрат, и жалило, терзало. Правда, он всегда помнил, что сам шел на это. У него хватало мужества всякий раз подавлять в себе просыпающуюся ревность. Любовь побеждала то темное, звериное, что порой подступало к нему, и уносила его на своих чистых крыльях. Так было всегда с той памятной ноябрьской их весны сорок третьего года, когда, наконец, обрели друг друга. Потом они расстались, разлученные войной, и только письма метались между ними тревожными, торопливыми исповедями...
В памяти всплыла встреча с отцом, вот та, послевоенная, когда отец поносил себя самыми последними словами за то, что не сберег мать, и плакал горькими слезами. «Я негодяй, подлый негодяй и трус», — упрямо твердил, не слушая увещеваний. Его мучила мысль, будто отсиживался в тылу, когда жена и сын подвергали свои жизни опасности. Сергей Тимофеевич помнит как поразил его тот взрыв отчаяния, граничащий с истерикой. Нет, никогда Сергей Тимофеевич не видел отца таким безвольным, как тогда. Во всем его облике неожиданно проглянула подступающая старость. Это печальное открытие поразило, ошеломило, наполнило душу жалостью. В порыве сыновней нежности он обнял отца. А слов не нашел. Да и не искал — тогда он впервые узнал, что молчание порой нужнее самых красноречивых слов.
В деповской конторке почти ничего не изменилось. Разве что исчезла койка и посуды не было видно. На том же месте висел портрет матери в форме старшины медицинской службы. Отец достал из тумбочки бутылку водки. «Я уж поминал, — глухо проговорил. — Теперь давай вместе. Пусть ей будет пухом польская земля. — Посмотрел на фотокарточку, горестно покачал головой: — Далеко ты, мать, забралась. Ни дойти теперь до тебя, ни доехать... Эх, да что там!» — Схватил стакан, выпил. Как-то быстро опьянел. Стал болтливей. Но все так же почему-то при тал глаза. Появилась тетя Шура — вошла без стука, по-хозяйски. Обрадовалась, увидев его, Сергея, и вроде испугалась. Сергей отметил про себя некоторое ее замешательство и то, что с тех пор, как встречались, будто помолодела тетя Шура, расцвела. Она засуетилась, начала прибираться в конторке. И все это больше походило на видимость уборки. Вдруг все оставила, вопросительно посмотрела на его отца. «Я, наверное, пойду, Авдеич?.. Ты уж сам...» Едва она вышла, пояснил: «Тоже сама осталась. Похоронку получила еще в сорок первом, до оккупации. Душевная женщина. В год со дня смерти матери молебен заказывала... Ну, то ее дело», — поспешил уточнить. Разговор не клеился. Отец что-то не договаривал. Все это тяготило его, Сергея. Он заторопился к шестичасовому поезду, хотя думал ехать последним. Отец не удерживал. По пути на вокзал в сознании вдруг слилось воедино увиденное, услышанное, и он растерялся: «Как? Слезы по матери и в то же время... Тетя Шура? Но тогда тем более непонятно поведение отца. Почему он изворачивается?..» Много этих «почему» возникло под тревожный перестук колес в темном, промозглом вагоне рабочего поезда. Отец ведь так и не выбрал времени побывать у Настеньки. Не навестил даже тогда, когда появился Ростик! Не догадался предложить помощь. Не сделал первого шага к признанию ее своей дочкой. А Настенька тем более не могла прийти к нему незванной. Они ведь с Сергеем не были расписаны.