В остальном знаменитый поэт произвел на него приятное впечатление. Ум живой, ироничный, все схватывает на лету, легко сплетая кружева разговора, где надо подбавляет жару, знает меру и не надоедает, когда чувствует, что заехал не в ту колею.
И надо же было Ермолову оконфузиться перед Пушкиным: напрочь забыл его имя и отчество!.. Как ни силился вспомнить — так и не вспомнил, хотя знал, знал и отчество, а тут словно сорока на хвосте унесла.
Едва разговор зашел о Карамзине — гость углядел карамзинский том, который переплетал Ермолов, — как Пушкин буквально вцепился в него: надо писать мемуары!.. Вот уже и Раевский написал, и другие пишут, надо и Ермолову. А он, Пушкин, берется опубликовать… Ермолов пожал плечами, хотя сама идея описать двенадцатый год ему показалась занятной… Так он и высказался, но Пушкин не отступился и не бросил эту тему до тех пор, пока не добился от Ермолова согласия на написание таковых меморий. Ермолов сдуру взял да пообещал. Хотя писать для него — труд тяжкий, и он всегда бежал от него.
Возможно, Пушкин ждал, что Ермолов попросит его почитать стихи, но генерал этого не делал, а Пушкин любое замечание Ермолова воспринимал с таким неподдельным интересом и живостью, что даже изредка подскакивал в кресле, хлопая себя ладошкой по коленке. Все это забавляло и невольно располагало к поэту, который столь горячо слушает вещи обыкновенные и даже заурядные.
Ермолов подумал уже было пригласить поэта к обеду, а посему хотел дополнительно распорядиться на кухне, но едва об этом зашел разговор, как поэт тотчас засобирался, пожелал на прощание добыть победу в мемориях, после чего укатил, категорически отказавшись от обеда.
Интересно было бы почитать, что написал Раевский!.. Как он отозвался о том бое за Курганную высоту?.. Жаль, что он не порасспросил Пушкина о генерале. Поэт в дружбе с обоими сыновьями, наверняка многое знает о жизни Николая Николаевича…
Пошло уже третье лето его вынужденного безделья. Временами он забывался, и неделю удавалось прожить без всяких грустных мыслей: съездил на сенокос, повалялся в траве, позагорал, покупался на речке. Приехал домой, и снова все навалилось: обиды, прошлое, баталии, которые он мог еще совершить, ибо только сейчас как никогда он был готов к великим битвам и большим сражениям. Тело ныло от безделья, мышцы дрябли, и он дряхлел раньше времени.
— Что твой Давуст?.. — послышался знакомый голос, и Ермолов вздрогнул.
Один раз он видел Барклая-де-Толли с женой, немолодой, некрасивой женщиной, измученной каким-то странным тайным недугом, отчего на лице, уже морщинистом вследствие тонкой болезненной кожи, постоянно мелькала гримаска боли. Со стороны они казались совсем чужими друг другу, чужими всем и жили здесь, в России, лишь потому, что сюда их забросила злая судьба. Так казалось.
Барклай-де-Толли был, пожалуй, единственным во всей армии, с кем Ермолов обходился на «вы», изъясняясь на том холодном официально-служебном языке, на каком и о деле-то толком поговорить было невозможно. И все это происходило вовсе не из пренебрежения Ермолова к фельдмаршалу или из-за нелюбви к нему, просто сам Барклай-де-Толли другого языка в любых беседах не признавал, не желая входить ни с кем в какой-либо доверительный тон. Имея ограниченные денежные средства, он никогда не позволял себе роскошества, был неприхотлив в одежде и в еде, никогда не одалживался, но и сам ни с кем ничем не делился, и даже в армии, у всех на виду, жил подчеркнуто замкнуто, удаляясь в свободные минуты к себе и никого к себе не подпуская.
Этим, возможно, он и заслужил недружелюбие к своей персоне. Простой солдат, пустивший презрительную кличку о нем — «Болтай да и только», распространившуюся быстро по армии и одно время приписываемую даже Ермолову, попал пальцем в небо, ибо единственно, чего не умел Барклай-де-Толли, так это болтать, ибо начисто лишен был дара объясняться, и однажды Ермолов попал в ненужные свидетели неловкой сцены разговора между государем и фельдмаршалом. Последний путался, конфузливо краснея, пытаясь словами выразить простейшую мысль, так что даже обходительный Александр Павлович, не выдержав, махнул рукой: мол, не надо, понял все. Ко всему прочему еще Барклай-де-Толли панически робел пред государем, император был единственным человеком, кого Барклай попросту боялся, и это тоже удивляло, ибо к великому князю Константину Павловичу он, например, относился так же холодно, как ко всем другим, не оказывая ему никаких преимуществ. Хотя умри или погибни от дурацкой пули Александр Павлович, власть тотчас же перешла бы к Константину, так стоило ли наживать в его лице злейшего врага?..