– Малевич призывал каждого человека самостоятельно плыть в “белой свободной бездне”, погружаться в бесконечность. И было бы неправильно видеть в “Черном кресте”, как и в “Черном квадрате”, конечную точку истории искусства, траурный парус, означающий, что живопись умерла.
– Живопись умерла… Ты мне уже говорил, что так думал Марсель Дюшан.
– Но Малевич вовсе так не думает. Наоборот, он полагает, что живопись возрождается благодаря его абстрактному методу, который он назвал “супрематизмом”. Возрождается, потому что возвращается к бесконечно богатой разными возможностями первоначальной, зародышевой стадии. Мы не всегда отдаем себе отчет, что многое в сегодняшней архитектуре и современном дизайне восходит к абстрактному искусству начала XX века.
Неизвестно, сколько еще продлилось бы обсуждение картины, если бы Мону и ее деда не оторвал от него смотритель зала.
– Вы тут, случайно, никакого безобразия не затеваете? – осведомился он.
– Безобразия? С какой стати? – удивился Анри.
– Да вы уж целый час торчите перед этим крестом! Обычно никто перед ним не задерживается дольше чем на десять секунд.
– Да какое же мы, старик и маленькая девочка, можем устроить безобразие? Погодите минуточку, и мы не будем больше вам докучать до следующей недели.
– Так и быть, еще пять минут. Но не больше!
Смотритель сел на свое место, но продолжал зорко следить за подозрительной парочкой.
– Ладно, хватит! – фыркнула Мона. – Уступим место другим посетителям.
Летние каникулы тянулись медленно. По будням Мона большую часть дня проводила в детском развлекательном центре, но как-то ни с кем там не подружилась. Не то чтобы она дичилась и держалась особняком – вовсе нет! Просто она скучала без Жад и Лили. Пользоваться гаджетами в центре не разрешалось, но там была обширная библиотека. Мона пошла туда и вежливо спросила у служащего:
– А можно я буду тут не читать, а писать?
Вопрос был по меньшей мере неожиданный, странный, но, в конце концов, не было ничего запретного в том, чтобы девочка сочиняла и записывала свои истории, вместо того чтобы читать чужие. Мона устроилась в тенистом уголке, достала большую тетрадь в красной обложке, карандаш и резинку. Пора ей начать вести дневник и писать там про свои впечатления, настроения и желания.
Хотела было начать с текущего дня, но сообразила, что, прежде чем описывать настоящее, надо бы восстановить в памяти все истекшие недели, когда они с дедом ходили в Лувр, Орсе и Бобур. Если что-то забудется, спросить у него? Нет, лучше, подумала она, постараться все вспомнить самой. Она закрыла глаза. Представила себе поврежденную фреску Боттичелли: Венера, три Грации, Амур и девушка, принимающая дар. Тогда она взяла карандаш и красивым почерком вывела: “Сначала Диди научил меня принимать”.
В июльском зное парижские платаны пожелтели. Мона заметила это по пути в музей и спросила:
– Куда девается зелень из листьев, когда они вянут?
Анри так и застыл. Конечно, с научной точки зрения, вопрос не имел никакого смысла. Но в метафизическом плане это была непростая загадка. Он помолчал, глядя в небо, потом заговорил спокойно и убедительно:
– В самом деле… Куда девается белизна снега, когда он тает, красный огонь вулкана, когда он потухает, пурпур амаранта, когда он отцветает, чернота волос, когда они седеют, синева небес, когда наступает вечер? Может, есть особый рай для красок? Я уверен, что они там поют, кричат и ссорятся, толкаются и сливаются. Потом улетают. Снова возвращаются. И так до бесконечности.
Мона оглядела ближайший каштан, похожий на великана, и воскликнула:
– Ну, видишь, Диди, желтые листья осенью станут оранжевыми, но, может быть, если я буду очень долго смотреть на этот желтый цвет, он впитается в меня? И может быть, этот рай для красок находится у меня в уме!
Она улыбнулась поэтической красоте собственной мысли. Но тут же улыбка погасла и сменилась тревогой.
– А если я ослепну, то этот красочный рай, надеюсь, так и останется у меня в уме.
Анри не нашел что ответить. Что тут скажешь? Он тоже помрачнел, но взял Мону за руку и повел дальше, в музей. Возможно, картина Джорджии О’Кифф развеет их грустные мысли.