— Разве что из вас вышел бы такой правитель, дай вам волю…
Мне показалось, он вздрогнул и даже слегка переменился в лице, но продолжал свои рассуждения все в той же сдержанной манере:
— У истинного правителя нет собственной жизни, потому что его личная жизнь всецело подчинена живущей в нем идее. Его поступками движет только идея, и ничто другое. И коль скоро все его существование зависит только от идеи, которой он служит, то как же, спрашивается, он мог бы делать самому себе поблажки, как мог бы стремиться хоть в чем-то щадить себя самого?! Для него не существует собственной личности, но именно поэтому он вправе и человечество рассматривать как безликое множество — ведь для формирования новой жизни все старое неизбежно должно раствориться в понятии общего переустройства. Истинный правитель мыслит только об этой новой жизни, под этим углом зрения рассматривает и людей как отдельные личности и в этом своем высшем призвании не знает ни друзей, ни врагов, ни фаворитов, ни опальных.
— Ай да господин Глемба! — воскликнул я оживленно, хотя и не без досады: я уже по горло был сыт его разглагольствованиями. — Вы шпарите так уверенно, будто вы и есть этот пресловутый правитель…
Он опять понурил голову и поверх очков уставился на свои брючины со следами давней глажки или, вернее, на выглядывавшие из-под брюк башмаки выворотной кожи, вполне пригодные и для лазания по горам; я про себя окрестил их американскими супербашмаками.
Его речь зазвучала монотонно и хотя не стала громче, но действовала на слух упорнее, проникновеннее, настойчивее, точно он преодолевал какое-то сопротивление.
— Стало быть, истинным правителем движет только идея, а если идея не движет им, он пребывает в покое и бездействии, а значит, и не живет. У такого человека никогда не возникает желания трудиться и действовать вхолостую или для видимости, чтобы о нем говорили, будто он деятелен: ведь он стремится к тому, чтобы совершалось лишь то,
Внезапно меня обуял страх, потому что я понял: Глемба говорит о себе, он и есть тот самый правитель, о котором идет речь. «Господи, да ведь он сумасшедший! — вдруг осенило меня. — Такой ведь и укусить может!..»
Теперь, в свете этой моей догадки, я совершенно иначе увидел все предыдущие события. Все странное и непонятное обрело если не смысл, то, во всяком случае, истолкование. Мне стало ясно, откуда у Глембы это чувство собственного достоинства и превосходства, это нетерпение, свойственное диктаторам. Ну конечно же: у него навязчивая идея, будто он правит миром, и с этой точки зрения он и воспринимает жизнь. Он одержим идеей этого своего высокого призвания и готов на все ради нее!
Теперь до меня дошел смысл его сбивчивых рассуждений, когда он с такой страстью распинался, что, мол, значит определенная жертва со стороны людей, приносимая на алтарь великой идеи! Еще бы, ведь он наделен неограниченными правами, поскольку служение идее раз и навсегда дает ему оправдание во всем, что бы он ни сделал…
Непроизвольным движением я подвинул к себе бутылку из-под кока-колы и крепко ухватил ее. Сознание, что в крайнем случае ею можно трахнуть по башке с не меньшим успехом, чем это проверено на ее изобретателе, действовало на меня успокоительно.
Однако пока что Глемба вроде бы не собирался нападать на меня. Он наконец оставил в покое книги и, оглянувшись на мою жену, которая в этот момент внесла кофе, прошествовал на свое место.
— Только не вздумайте и вправду заниматься стряпней, — сказал он. — Выпью кофе, и пора трогаться. Пчелы, наверное, заждались.
— И речи быть не может… — начала было жена, но я вмешался:
— Раз господин Глемба торопится, нечего его задерживать. Ему виднее…
«Да еще насколько виднее!» — мысленно добавил я. Но жена не умела читать в моих мыслях и смотрела на меня как на чокнутого. Оно и понятно: я сам затащил Глембу, сам всего еще несколько минут назад настаивал на том, что необходимо угостить его обедом, и в свете этого мой теперешний поворот на сто восемьдесят градусов, конечно, выглядел странно. У меня, однако, были достаточно веские основания настаивать на своем, сколь бы странным ни казалось это в данный момент. И чтобы помешать жене в ее дальнейшей агитации, я объявил:
— Кстати, мне тоже пора уходить, так что я обедать дома не буду.
Я и в Глембе подметил некоторое удивление: ведь он тоже не мог заглянуть мне в душу и узнать о моем внезапном прозрении. Ему могло показаться странным, что я, вопреки своему предыдущему намерению, не пытаюсь удержать его. Но и на его удивление мне было наплевать — я делал то, что должен был сделать.
Я принялся усиленно дуть в чашечку, чтобы остудить свой кофе, подчеркивая тем самым, что я спешу, и заодно поторапливая Глембу.
— Тебя сам черт не разберет… — в полном недоумении пробормотала жена.