полесского говора, не похожего на здешний, страшилась бабьих бесцеремонных языков. Стоило ей
попервоначалу появиться на улице, как все оборачивались, глазели, как на заморское чудо, даже к окнам
подбегали. Звали ее за глаза попадьей. В глаза — никак. Но понемногу примелькалась и ее шубейка, опушенная
мехом, и неснимаемые кораллы, словно след кровавого пальца по белой шее. Веточкой от дичка, перенесенной
упрямым садовником, приживалась в Сырокоренье по-библейски светловолосая Ева.
Когда Павел увидел ее во второй раз, ему показалось, что голова ее и впрямь отлита из чистого золота.
Никогда в жизни не видел он таких волос! Они лежали гладко; ни одна прядь не выбивалась, ни одна не
набегала на другую. И цвет их был не похож ни на что другое, кроме благородного золота: желтизна без
малейшей примеси красного или соломенного. Такие волосы нельзя представить кудрявыми, наплоенными —
они словно отлиты из цельного куска. Когда она наклоняла голову, казалось, на ее лоб падал их отсвет.
У себя дома Ева держалась хотя и без робости, но за весь вечер не открыла рта.
Она появлялась и исчезала, удаляясь то в боковушку, то к печи, то в сени. И каждый раз Павел с досадой
видел, как прерывался сам собой их разговор с Глебом и они оба со стеснившимся сердцем жадно
вслушивались в тихий звон подойника из сеней, в шуршание ее платья за перегородкой.
Неосознанная зависть брала Павла, когда он переводил взгляд на Глеба.
— Что, счастлив? — спрашивал он грубовато, по-мужски.
Лицо у того становилось тоньше, одухотвореннее.
— Хорошо! — отвечал он чуть растерянно. — Правда.
И это “правда” было полно непередаваемой интонации робкого утверждения. Глаза его словно западали и
становились больше, он открывал их очень широко. Опушенные мягкими коричневыми ресницами, светло-
карие, они жили сейчас своей особенной жизнью. Они и губы, которые вздрагивали от невысказанного. Его
большое тело было переполнено нежностью и застенчивостью. На лице сохранялось выражение все того же
детского восхищения перед тайной жизни — любовью. Он казался просто мальчиком, который только-только
открыл первую страницу книги жизни — и тотчас утонул в ее синих морях, задохнулся от ее цветов, стоял
растерянный и счастливый посреди всего ее богатства. А богатство это между тем негромко постукивало
своими цветными сапожками в сенях, прибираясь по хозяйству.
— Со мной такое никогда не случалось, — доверчиво продолжал Глеб, глядя прямо на Павла, — я весь
как налитый счастьем.
— Ах ты, поэт, — грустно и тепло сказал Павел, чувствуя, что ему перехватывает горло.
Они замолчали, потому что Ева звякнула щеколдой.
Павел выпил чаю — столько чашек, сколько наливала ему Ева, — и побрел на ночлег, простившись с
хозяевами. Его провожало медовое тепло только что зажженной лампы. Она стояла на окне, наполняя своим
светом не только бочкастое ламповое стекло, под которым торчком горел фитилек, но и весь дом: и темные
кусты, и соседние рано замолкшие избы, и вспаханную землю вокруг них.
Деревья за одну теплую ночь изменились: их обрызгало пушистыми почками. Начисто ушел серый цвет
голых веток. В низинах блестела луговая вода, где каждая струя видна и журчание ее как бы одушевлено. Земля
вечерела. Близкая ночь пряла туман. Возле каждого комка свежевспаханного поля прилегли сумерки. Только
небо, темное с востока, на западе еще холодно светилось, как стеклянный фонарь с дотлевающим огарком. От
ближнего ручья тянуло вечерним запахом тины и лягушечьей икры.
Любовь — это праздник, который справляет мир для двух людей. Он не жалеет на это ни звезд, ни
зеленых флагов, которые вывешивают навстречу деревья. Воздух звенит от щедрого кваканья лягушек, пения
птиц и кузнечиков. Темно-золотое кольчатое дно реки играет лунным светом.
Павлу захотелось вспомнить что-нибудь томительно-нежное в своей жизни тоже. И он вспомнил, как
однажды смотрел в окно скорого поезда, а по лугу шла незнакомая девушка в ситцевом развевающемся платье,
как желтый одуванчик… Может быть, это и было его счастье, желтое, как одуванчик? То, о котором он всегда
мечтал.
Но мечты должны сбываться! Иначе, неутоленные, они остаются занозой в сердце и ноют к плохой
погоде. Мы должны получить в руки то, что в прежние годы грезилось счастьем. Хотя бы для того, чтобы
убедиться, что оно не счастье, и свободно двигаться дальше.
— Дай я растреплю твои волосы, — жадно и быстро сказал Глеб, едва закрылась дверь за Павлом и они
остались одни. — Брось чашки, брось посуду. Евушка, иди сюда!
— Ты можешь обождать? — преображенная, с играющим смехом в голосе проговорила она, слегка
отстраняясь.
Но ее высокая грудь ходуном ходила над фартуком, и, когда Глеб коснулся ее, сгорая от внезапной
нежности, Ева повернула к нему вспыхнувшее лицо.
— Погоди. Я не убегу, — проговорила она. — Я сейчас.
Она заметалась по горнице, громоздя тарелки на лавку, окуная их в лохань с теплой водой, протирая