Никто не знал вчера еще и паровозного машиниста Николаева, который не уходил отсюда почти сутки,
ведая расстановкой рабочей силы. Он был небрит, говорил сорванным голосом, глаза его покраснели и
воспалились, но именно он стал нервом нескольких сотен людей.
— Николаев? Вас направил Николаев? Ах, Николаев распорядился? — слышалось вокруг.
— Есть свежий интересный фактик, — хватая Павла за полу, торопливо заговорил его активнейший
рабселькор, работник исполкома. Он был завязан до ноздрей кашне, голос звучал глухо, но глаза сияли
торжеством. — Давеча двое напились: прихватили с собой литровку из города. Так собралась тут же на поле
летучка и постановили выгнать их с разработок, а потом доложить по всем сменам об исполнении. Уж те
плакались, плакались…
Павел сел в кабину попутной машины, чтоб возвратиться в редакцию: нужно было верстать новый номер.
Он очень устал, но чувствовал удовлетворение.
“Нет Тамары, — подумал он, — а так все хорошо. Как же хорошо!”
Словно на большом тракте, ледяную Гаребжу то и дело освещали фарами грузовики: топливо шло в
город.
Синекаев был чрезвычайно доволен, что Павел справился со всем самостоятельно, даже ни разу не
позвонил ему.
— Я люблю, чтоб каждый влез в дело с головой, и уж только если встретит особое сопротивление, звал
на помощь, употреблял власть. А каждый день на подачках жить нечего.
Гладилин же, человек крайне самолюбивый, сначала вспыхнул от окрика секретаря, глубоко уверенный,
что сделать в самом деле ничего нельзя; потом, хотя работник был он честный, с мстительным злорадством
подумал: “Ну попробуйте сами. Пусть, пусть Теплов покрутится!”
Но город закипел! Торф везли. Гладилин почувствовал, что остался за бортом событий. И так как холода
продолжались, он уже очень скоро испытывал только чувство избавления от страшной опасности: не вмешайся
вовремя райком, не накричи на него Синекаев и не передай дело в руки Теплова, в городе и впрямь произошло
бы несчастье, а для него лично это кончилось бы плачевно. Какое же самолюбие! Очень серьезный урок.
В сочельник Гвоздев заехал за Павлом и забрал его в село Ковши на гостевание к местным учителям.
В эти предновогодние ночи хозяйки долго не спали; над трубами летали снопы искр; молоденький,
новорожденный серп своим бледным, плохо отточенным лезвием подсекал их, и они осыпались в закрома ночи.
…Гвоздев и Теплов поздно вышли из домика учителей, и вот перед ними темная деревенская улица без
единого света. Только далеко по дороге идет карманный фонарик, брызжет тонкими лучами на мутный снег. Три
окна учителева дома, задернутые занавесками, в обсахаренных ветвях горемыки-деревца, которое припало к
теплым медовым стеклам, сразу, едва они вышли, стали окнами пряничного домика. Ах, как ярко горит там, за
занавесками, очаг! Как трещат еловые поленья, обливаясь пузырчатой пеной! И холодное домашнее пиво
заманчиво шипит в толстых граненых стаканах возле тарелок с гусятиной. А еще лучше веселые лица людей,
которые сидят за столом. И музыка из радиоприемника, заглушающая вой ветра за бревенчатыми стенами.
Вьюга-ползунец замела дорогу так, что даже славный “ГАЗ-69” в крепких спокойных руках слегка
хмельного Гвоздева иногда останавливается, как споткнувшийся конь, пятится назад, рвется из своей железной
сбруи и только рывком берет наконец снежный сыпучий порог.
— Ничего, сейчас дорога пойдет лучше, — мимоходом успокаивает Гвоздев. Надо же быть таким
красивым и абсолютно уверенным в своей власти над вещами! Павлу хотелось бы даже увидеть, как он
вспылит, прикрикнет.
Но вот Гвоздев сидит за столом, с тяжеловесной крестьянской любезностью подбадривая хозяек, которые
непрерывно таскают блюда со снедью, посмеиваются, изгибаясь на высоких каблуках, неумело кокетничают, —
и взгляд его по-королевски добр. Взгляд трефового молодца из колоды, одинаково милостивого ко всем женским
сердцам.
Женщины обе немолодые; одна учительница, другая жена учителя, домохозяйка. Она толста, щеки у нее
обвисают, лицо багрово от духоты, но орудует она ухватом в широком зеве русской печи легко и проворно.
Вторая — худощава, в вырезе платья проступают ключицы. Она показалась Павлу еще наивнее в своих
претензиях на женскую обольстительность: “В дородстве все-таки есть какой-то добродушный соблазн;
слишком много всегда лучше, чем слишком мало”.
Но как обе самозабвенно юлили вокруг красавца Гвоздева! Неизвестно, замечали ли они вообще сейчас
своих мужей.
Все сидели тесно за столом, уставленным винегретом и рубленой капустой. Сытый дух подсолнечного
масла витал в комнате. Три стула и три табуретки, буфет, малеванный на клеенке ковер с лебедями (увы, до сих
пор признак деревенского уюта), фикус в углу, полка с книгами, радиоприемник на подзеркальнике и затканные
густой паутиной дешевых кружев окошечки, которые так приветливо светят, если стоять одному на темной