дороге, — вот дом, где живут эти сельские учителя: заурядные, незатейливые, должно быть, но мужественные
люди! Они смеются громко, едят много, пьют без церемоний. Лбы их вспотели, пиджаки лоснятся.
Но когда выйдешь из их дома на темную, продуваемую метелью из конца в конец деревенскую улицу,
запрыгаешь там от кусачего ветра, с нетерпением дожидаясь, когда же приземистый “газик” отвезет тебя на
ночевку в районный центр, поближе к минимальным благам городской цивилизации, то невольно взглянешь на
эти окна по-другому: с уважением и благодарностью. А смог бы ты сам, шибко грамотный товарищ;, жить вот
так изо дня в день, из года в год, учить детей и их родителей, оставаясь для них проводником всего лучшего, что
придумало человечество?
И становится совестно, что не чокнулся с ними еще раз от всей души, не пожал вторично, уходя, их
грубые, перевитые веревками жил руки, а только кивнул по-городскому от порога; они же — а не ты их! —
смерили тебя взглядом снисходительного недоумения.
…Мгла и мгла без одного огня на этой русской деревенской дороге. Вьюга-ползунец разостлала поперек
ровные пряди; кажется, что едешь по белой гармошке. А “газик”, вспотевший конек-горбунок, ощупывая
резиновыми копытцами дорогу, шарахаясь от кюветов и светя вперед — только вперед! — своими неистовыми
электрическими глазами, везет все-таки к районному городу.
Уже остался за снежной стеной колхоз со спящими избами, с домиком учителей, с новым клубом,
освещенным несколькими лампочками, такими холодными, что, кажется, стены рублены из желтого льда, а не
из бревен (хотя там все равно танцует молодежь, притопывая под гармошку валенками!), — уже все это
скрылось, растаяло в мелкой, густой, как соль, пурге, даже замаячили впереди неясным заревом огни
Сердоболя, брошенные между холмами, как мелкая ягода в лукошко, а Павел все возвращался мыслями назад, к
Ковшам, с совестливым чувством горожанина, который, где бы он теперь ни жил и чем бы ни занимался, всегда
ощущает свою кровную, истинно русскую, сыновнюю связь с землей.
Ах, что бы мы были все без этих снежных бескрайних равнин, без вдовьих осиновых рощ под белыми
платочками, без ветвистых рек, скованных до поры чугунным льдом? И что бы без нас была эта земля? Без
наших красных знамен, без тракторного гула, без зерен, без любви и без слез человеческих!
“Вот о чем размечтался, — подумал Павел, неловко косясь на председателя колхоза. Глаза его были
мокры. Добро и грустно билось в груди сердце. — Нет, кажется, я правильно сделал, что съездил сюда. Хотя…
черт его знает… Выпил, расчувствовался. Э… все равно!.. Какие у него крепкие руки, и какая темень кругом!”
Под Новый год в Сердоболе выпал свежий снег, все деревья покрылись инеем. Небо вызвездило. В
серебряной оправе высоко лежало черно-синее небо. Оно было похоже на густой, плотный, без малейших
отсветов шелк, а земля не доставала до него, хотя именно сегодня она была освещена ярче, чем всегда. В
городском саду, в узорчатом теремке, который образовали деревья, стояла праздничная елка, со стволом
круглым и надежным, как печная труба. Опутанная с ног до головы белой паутиной, она, не мигая, светила
своими разноцветными огоньками.
Ночью, возвращаясь из гостей, когда уже не пели репродукторы, люди подолгу стояли возле нее с
задумчивым умилением, как бы предчувствуя, что такое больше никогда не повторится. Может быть, мы сами
станем с этим годом старше и нечувствительнее к красоте или просто потому, что настоящая красота
неповторима. Ведь не повторяется же точь-в-точь ни любовь у человека, ни весна у дерева!
Люди особенно бережно ступали в эту ночь по земле. Всех их объединило ненадолго всемирное братство
под новогодней звездой, поселяя в души одинаковые надежды на лучшее.
Павел отказался от приглашения Софьи Васильевны провести праздничный вечер у Синекаевых. Он
сказал, что с утра уедет в Москву. Но прошел целый день, а он все сидел в своей комнате, запершись и кусая
губы. Впрочем, оставался еще один ночной, очень поздний поезд.
Он оперся о подоконник и бездумно стал глядеть, словно через стекло аквариума. Бесшумно, как рыбы,
плавали крупные, одинокие снежинки. Белые плети берез лапчатыми водорослями колебались от ветровых
течений.
К вечеру стекло начало отбеливать. Сначала мороз тонким рейсфедером прочертил остовы будущих
пальмовых рощ. Потом легкий туман по оконной крестовине сгустился, превращаясь в ледяную кольчугу, и
ветви обросли мякотью листьев. Еще позже лист к листу был приторочен крепчайшими нейлоновыми нитями,
и, наконец, все окно — вдоль и поперек, крест-накрест — заткано парчой.
Комната превратилась в кокон. Мирно падали капли из рукомойника, по-мышиному пищало паровое
отопление в трубах. Тишина. Покой. Одиночество.
Скрипнула дверь. Он медленно, нехотя обернулся. В дверях стояла Тамара! На ней была вязаная шапочка