Люди собрались во внутреннем дворе трактира, как в тот вечер, когда Мерри Уикфорд принесла бергмейстеру блюдо руды. На этот раз народу было меньше: с прошлого заседания поветрие унесло жизни троих из двадцати горных присяжных. Во дворе стояли два длинных стола, вдоль второго этажа тянулась крытая галерея, откуда в иные времена постояльцы попадали к себе в комнаты. С тех пор как мы принесли воскресную клятву, в деревне не бывало приезжих и комнаты пустовали. Некоторые горняки стояли на галерее – затем ли, чтобы укрыться от снега, или не желали приближаться к товарищам, сказать не берусь. Когда мы прошли во двор, шесть или семь человек облокотились на перила, чтобы получше нас разглядеть. В воздухе витали снежинки, и сидевшие за столами кутались в одеяла и плащи. Лица у всех были мрачные. Я огляделась в поисках Эфры, но ее нигде не было видно. Возможно, она побоялась предстать перед этими разъяренными, угрюмыми мужчинами. Снегопад приглушал все звуки, даже раскатистый голос Алана Хоутона, занявшего место во главе большого стола.

– Джосайя Бонт!

Отец стоял со связанными впереди руками у другого конца стола, его крепко держали двое горняков. Он ничего не ответил, и тот, что покрупнее, Генри Своуп, отвесил ему подзатыльник:

– Отвечай «здесь»!

– Здесь, – проворчал отец.

– Джосайя Бонт, тебе известно, какие преступления привели тебя сюда. Ты не горнорабочий и в обычное время не отвечал бы перед горным судом. Однако некому больше вершить правосудие в этой деревне, и вершить его будем мы. Вы все, здесь собравшиеся, должны знать также, что этот суд не вправе разбирать дела об убийстве или покушении на убийство. А посему мы не призовем Джосайю Бонта к ответу за эти злодеяния. Мы призовем его к ответу за следующее.

Во-первых, ты обвиняешься в том, что тысяча шестьсот шестьдесят шестого года апреля третьего дня вошел в дом Кристофера Унвина, горнорабочего, и забрал оттуда серебряный кувшин. Признаешь ли ты свою вину?

Отец понуро молчал. Своуп схватил его за подбородок, заставил поднять голову и прошипел:

– Смотри на бергмейстера, Джосс Бонт, и отвечай «да» али «нет», не то испробуешь моего кулака.

Голос отца был едва слышен. Должно быть, он почувствовал, какая ненависть исходит от собравшихся мужчин. Даже в его помутненный грогом рассудок пришла мысль, что горняки только пуще рассвирепеют, если заставлять их ждать на морозе, и вынесут ему еще более суровый приговор.

– Да, – сказал он наконец.

– Во-вторых, ты обвиняешься в том, что того же числа и из того же дома забрал серебряную солонку. Признаешь ли ты свою вину?

– Да.

– В-третьих, ты обвиняешься в том, что того же числа и из того же дома забрал два бронзовых подсвечника искусной отделки. Признаешь ли ты свою вину?

– Да.

– В-четвертых, ты обвиняешься в том, что того же числа и из того же дома забрал батистовую сорочку, каковую снял с самого Кристофера Унвина. Признаешь ли ты свою вину?

Тут устыдился даже сам отец. Повесив голову, он глухо пробормотал:

– Да.

– Джосайя Бонт, коль скоро ты признаешься в совершении этих преступлений, наш вердикт – виновен. Желает ли кто-нибудь выступить в защиту этого человека, прежде чем я вынесу приговор?

Все взгляды обратились туда, где стояла я, – у стенки, по правую руку от Алана Хоутона, мечтая затеряться в тени. Все, включая взгляд отца. В первую минуту он смотрел надменно, словно петух в курятнике. Я молча встретила его взгляд, и на лице его отразилось удивление, затем растерянность, и, наконец, когда он уразумел, что я не буду говорить в его защиту, лицо его как-то обвисло. В нем был гнев, но также и разочарование и первые промельки печального откровения. Я отвернулась: этого намека на скорбь мне было не вынести. О, я знала, что дорого заплачу за свое молчание. Но я не могла говорить в его защиту. Вернее, не желала.

Горняки переминались с ноги на ногу и шептались. Когда стало ясно, что я не скажу ни слова, Алан Хоутон вскинул руку и наступило молчание.

– Джосайя Бонт, тебе, конечно, известно, что воровство всегда было острым вопросом для горняков, ибо им приходится трудиться вдали от дома и порой оставлять потом и кровью добытую руду в уединенных местах. Посему наш кодекс предусматривает весьма суровую кару за жадные руки. Твои руки оказались невероятно жадными. За это суд назначает известное издревле наказание: тебя отведут к выработке Унвина, и руки твои пригвоздят к вороту ножом. – Хоутон опустил взгляд на собственные руки, большие и волосатые, опиравшиеся на стол. Он стукнул ладонями о столешницу и кивнул. – Вот и все, – произнес он голосом уже не бравого служащего, а печального старика.

В сумеречном свете отца увели. Позже я узнала, что при виде почернелого ворота, который высился среди заснеженной пустоши, отец заскулил. Я узнала, что он тщетно молил о пощаде, а когда клинок проткнул его плоть, завыл, точно загнанный зверь.

Перейти на страницу:

Похожие книги