Я не любил сидеть в блиндаже во время обстрела. Приятней было чувствовать себя в траншее, особенно после того, как меня заваливало.
Впереди Жихарева, на Синявинских высотах, был у меня блиндажик. Паршивенький, стены из плетня, потолок – накат в одно тонкое бревно. Меня позвал в блиндаж телефонист. Только я зашел – в угол ударила мина. Потолок рухнул. Нас быстро откопали. Телефониста я подмял под себя. Он остался жив. Мне ободрало лоб и спину. От гимнастерки остался один воротничок. Целый день, пока не привезли новую гимнастерку, я ходил в плаще. В нем было жарко и душно.
На Волховском фронте, километрах в двенадцати от Невы, был на болоте сухой остров. Мы его звали «остров Рудольфа»: у всех на слуху были предвоенные арктические экспедиции. В октябре 42-го я с разведчиками шел по болоту к этому острову. Идем, как по матрацу. И тут из-за гребня острова выходит примерно рота немцев и стала спускаться к болоту. Естественно, и мы, и они залегли. Мы – прямо в воду за кочки. Они, идиоты, – на песчаном склоне, обращенном к нам. Как на ладони, метрах в ста пятидесяти. Мы их били на выбор. Я очень точно стрелял по ним из маузера, который подарил мне Ротмистров под Калинином. Прицелишься – раз! И он только дернется.
Мы обнаглели. Котяра, мой ординарец, раскурил папиросу, дал мне:
– Покурите, капитуся.
Так он меня звал. Я то курну, то выстрелю. Немцы уползли за бугор, а мы по болоту вернулись обратно. В первый раз за войну я простудился.
Той же осенью я приезжал к генералу Калашникову, командующему артиллерией 2-й армии. Ну, лев был! Там же были Зубков, член Военного совета у Кулешова и капитан Бакай.
Когда стали выходить от Калашникова из блиндажа, шли так: Бакай, я, Зубков. И тут – шарах! Неподалеку рвется двухсотдесятимиллиметровый снаряд.
– Товарищ полковник, может быть, переждем?
Повернули к блиндажу. Опять свист. Зубков успел вскочить в блиндаж, дверь за ним захлопнулась. И снаряд в двести десять миллиметров вошел в дальний от нас скат блиндажа. Дверь вырвало, она ударила меня. Сшибла. Я – на Бакая, сшиб его. Мы с ним остались живы, а Зубкову снесло полчерепа.
Вместе с Калашниковым они похоронены в Старой Ладоге.
От этого удара через несколько месяцев у меня получились спайки радужной оболочки. Зрачок стал зубчатым. Света не выносил, боль ужасная, будто клещами выворачивают глазницу. Кулешов, когда увидел такое, послал меня в госпиталь к знаменитости – ленинградскому профессору-окулисту Нечволодову. Он осмотрел меня:
– Молодой человек, вы что, хотите остаться слепым?
Хотел положить меня в госпиталь, но поскольку мои тылы были от госпиталя в пяти километрах, разрешил жить у себя, в дивизионе, при условии, что меня будут привозить к нему два раза в день со скоростью десять километров в час. Закапывали атропин для разрыва спаек. От этого я дней двадцать ничего не видел. Потом прошло.
После Синявинской операции до конца года шли тяжелые местные бои. Жуткие потери. Оправдание этих потерь: вести себя активно, удерживать немецкие части от переброса на Ленинград и под Сталинград. Манштейна от нас потом кинули под Сталинград на командование деблокирующей группировкой «Дон», но – одного.
Уже спустя много лет, когда я работал в издательстве «Наука» и редактировал книгу маршала Еременко, я спросил его:
– Могли немцы тогда деблокировать Сталинград?