Допрос шпиона на лужайке. Тихий и ясный осенний день, нежное, ласковое солнце. Заросший бородой, в рваной коричневой свите, в большой крестьянской шляпе, с грязными, босыми, открытыми по икры ногами, стоит молодой крестьянин; яркие синие глаза, одна рука опухшая, вторая — маленькая, дамская, с чистыми ногтями. Говорит протяжно, мягко, по-украински. Он черниговский, несколько дней тому назад дезертировал, а сегодня ночью его задержали на линии фронта, когда он пробирался в наш тыл в этом, почти оперном, крестьянском наряде. Задержали его бывшие товарищи по роте: они узнали его, и вот он стоит перед нами. Его купили немцы за сто марок, он шел разведывать штабы и аэродромы. «Та всего сто марок», — протяжно говорит он. Ему кажется, что скромность этих денег может вызвать снисхождение к нему. «Та мни ж самому неловко, я бачу, бачу». Все движения его, усмешечка, взоры, громкое, жадное дыхание — все это принадлежит существу, чующему близкую неминуемую смерть. «А жену как зовут?» — «Жену — Горпына». — «А сына как зовут?» — «Сына Петр, — подумал и добавил старательно: — Петр Дмитриевич, пяти лет». «Мни бы побриться, — говорит он. — А то хлопци смотрять, неудобно мени». — И он проводит рукой по бороде. Рука мнет траву, землю, щепочки, мнет быстро, исступленно, точно какую-то спасительную работу для него делает. Когда смотрит на красноармейцев с винтовками, в глазах ужас. Тут я увидел, что такое ужас в глазах. Потом его бил по лицу полковник и плачущим голосом кричал: «Да ты понимаешь, что ты сделал?!» А потом закричал красноармеец-часовой: «Ты бы сына пожалел, он же от стыда жить на свете не захочет!» И изменник говорил: «Та я знаю, хлопци, знаю, що я наробыв», — обращаясь и к полковнику, и к бойцу, словно они сочувствовали его беде. Его расстреляли перед строем роты, в которой он служил несколько дней назад.
Майор Гаран получил письмо от жены. Занимался в это время делом. Он отложил письмо и продолжил работу. Потом прочел, улыбнулся и сказал тихо: «Я не знал, живы ли жена и сын, я их в Двинске оставил. Сын пишет: „Я во время бомбежки на крыше был и стрелял по самолетам из нагана“. Деревянный у него наган».
Первая ночевка после дня пронзительного холода, ветра. Большая холодная комната, тишина, грусть. Живет старуха, она из Донбасса, с ней сын, горбатый — он коммунист. Патефон, книжки — читал вслух Некрасова. Их жизни не коснулась пока война, но жизнь их печальная, без жара, без соков горбун со старухой.
Секретарь райкома: «Заезжайте ко мне, ребята, спиртишка есть, бабенки нестарые».
Поле. Ветер. Ветер. Ветер. Холод. Природа ждет снега. Бабы, замерзшие, в дерюгах, бунтуют, не хотят ехать с малыми детьми — у некоторых по 5–6, в республику немцев Поволжья. Замахиваются серпами, серпы тусклые в сером осеннем свете. Глаза их плачут. Через мгновение бабы хохочут, сквернословят, а потом снова гнев, скорбь. Кричат: «Старик, у него два сына лейтенанта, вчера удавился, не хотел в Поволжье ехать, немец нас там достанет, он нас всюду достанет». «Помрем здесь, никуда не пойдем». «Приедет вшивый гад выселять, мы его серпами». И тут же: «Мужика нет, возьми кошку и бурчи с ней всю ночь». «Видишь, в небе журавли летят, на юг, а нас куда?» «Помогите нам, товарищи».
Ах, бабы! Глаза в беде живые, возбужденные, злые, детские, и в них убийство. Бабы носили за 200 верст мужикам в Курск сухарики.
Вторая ночевка. Почта. Зазвонил телефон. Показалось, скажут: «Василий Семенович, вас к телефону». Бухает немец. Затопили печь. Сладкая печаль чужого очага. Милая девочка с умными, темными глазами, сказала: «Вы на папкином месте сидите». Девушки. Клянут Гитлера — отнял парней, музыку, танцы, песни. В темноте идут войска. Девушка бежит к ним: «Братца своего посмотреть». Девушка — из кустарного музея кукла — круглое личико, синие глазки, кукольный ротик. Этим ротиком она произносит по поводу плачущей годовалой девочки: «Помрет — вот и хорошо, одной поменеет».
Жалко поросенка — немцы заберут. Воспитали немцам поросенка.
Раненый боец — привезли ночью, задыхался, кричал. Две женщины с ним всю ночь голосили вместе, разрезали набрякшие от крови бинты, ему стало легче. Мужики боялись ночью везти его в госпиталь. Лежал до рассвета.
Единоличники белят хаты, вызывающе на нас поглядывают: «Пасха пришла».
Хозяева — три женщины. Смесь украинского и русского говора. Они ходили смотреть пленных немцев: один — в очках — художник, второй — студент. Рассказывают: «Встал, позабавил дитя и опять лег». Старуха все спрашивает: «А правда, что немцы в бога веруют?» — Видно, в селе немало слухов о немцах. «Старосты полоски нарезают» и пр. Весь вечер объясняли им, что такое немцы. Они слушают, вздыхают, переглядываются, но тайных мыслей своих не высказывают. Старуха потом тихо говорит: «Що было мы бачылы, що будэ побачымо».