Сам этот вопрос родился из природы нашего искусства, верившего, что оно присваивает себе возрожденные произведения, а также из идеи совершенства, которая, смешивая в одну кучу искусство, вкусы и картинку, внушает нам, что Джотто – это улучшенный Тадео Гадди или очищенный Чимабуэ, а Рембрандт – улучшенный Арт де Гелдер или увеличенный Эльсхаймер. История живописи, бесспорно, существует, но вот существует ли история творчества – в этом мы не уверены, потому что изображения точно принадлежат истории, а гений – не всегда. Поэзия Корнеля не следует за творчеством Шекспира, хотя трагедии Корнеля появились после драм поэта Возрождения Шеландра. Именно благодаря фундаментальным ценностям, содержащимся в произведениях давно минувших эпох, последние продолжают нас потрясать и приобретают автономию, которая длится, пока основатель не столкнется лицом к лицу с эпигоном. Но даже если нам случается спутать эпигона с творцом, мы никогда не спутаем творца с эпигоном: «Возничий» и «Короли» Шартра – это ни в коей мере не творения эпигонов. Подражатель делает все то же, что и мастер, но с неуловимым изъяном – как привычный поход на воскресную мессу повторяет мистический опыт, но с изъяном. Незаметность этого изъяна и его изменение вследствие метаморфозы не в силах затушевать различие между произведением, которое угождает нашему вкусу, и произведением, которое потрясает нас своей завоеванной автономией. Никакой анализ нашего отношения к искусству не возможен, если мы будем с одной мерой подходить к тому, что является произведением искусства, и тому, что им не является. Новые ценности, воплощенные творцом, на протяжении истории, встречаются с ценностью, которая их объединяет, структурирует и делает искусством – не в том смысле, какой в это слово вкладывали эстеты, а в том, каким наполняем его мы, чтобы выразить особое качество, одинаково характерное для первобытной живописи и для портрета кисти Рафаэля. Если бизон мадленской культуры больше, чем знак, и больше, чем иллюзия, если он –