Но хотя выражение (пусть даже косвенное) архаических чувств придаёт шедевру особое звучание, демоническое как художественное средство продолжает служить высочайшему искусству: ни одни монстр не есть конечная цель. Язык смерти, который пытался внушать нам демон, становится языком причастия с мёртвыми. Хотя самопожертвование гипнотизирует художника как человека, как художника его привлекают образы, выразившие неизвестное неким не менее чарующим мастерством. Как шедевры выражают художника, свободного от зависимости, так эти образы соединяют нас с неодолимой властью. Приближает ли она художника к богам или настраивает его против них; посвящает ли она его владыкам Вавилона, Христу или живописи. Ничто в гении не пересилит его неусыпного бодрствования в поисках сущности, и никакая утрата не отменит ретуши Гойи, помарок Рембо. Быть может, творец масок одержим духами, но он слышит в них голос Вселенной, а в качестве скульптора, в свою очередь, над ними властвует; лицо индонезийских скульптур Шивы кажется подчинённым на мёртвой голове, которая возвышается над ним; скульптор Шартрского собора, вне всякого сомнения, одержим Христом, но не Христос изваял Королевский портал.

V

Не каждый день, и даже не каждое столетие появляется человеческий тип, который утрачивает некую тысячелетнюю связь с космосом и покоряет мир. Не ради македонского духа разложился эллинистический дух, не ради римского духа от Рима остался Колизей, а в окружении колючего кустарника украшенные мозаикой церкви; между тем сегодня, принимая во внимание европейский дух, его открытия, Азия отвергает владычество Европы. Последняя же, высветив три тысячи лет истории, желает охватить всё прошлое, которое никто ранее не покорял; те или иные эпохи с трудом вновь обретали собственное прошедшее. И что общего между пышным воскрешением и архаиризующим вкусом александрийского стиха? Нам хорошо известен архаизм некоторых античных или китайских обществ; таков интерес французского стиля ампир к Египту, интерес XIX века к готике. Но не поклонники Реймсского собора приняли у нас, во Франции, псевдоготическую архитектуру; как раз другие. Наше сходство с Александрией не имеет большего значения по сравнению с миром, обеднённым за столетия мечтаний со времен пещёрного человека.

Маски, предки, которых мы рассматриваем, больше не создаются скульпторами, а пока они попадают в наши музеи, самых заурядных наших изображений бывает достаточно, чтобы уничтожить их в Африке. Мы с благоговением вспоминаем фрески сгоревшей Нары, а японские художники в третьестепенных городах подражают художникам Монпарнаса, неизвестным в Лионе. Мы фотографируем Аджанту, а художники Калькутты – прерафаэлиты; нам же не чуждо искусство современных мексиканцев иного достоинства. Пора заметить, что за последние триста лет мир не создал ни одного произведения искусства, сопоставимого с высочайшими шедеврами Запада. В нашей культуре обсуждается то, что является невыясненным через призму прошлого других: будто эта победоносная и сложная культура пыталась жертвовать своим гуманистическим наследием ради того, чтобы приблизиться к некоему всемирному гуманизму, чтобы разом захватить то, что внешне более всего походит на её искусство, и то, что ей более всего чуждо.

Связь, которая установилась между современным искусством и воспроизведением прошлого, стала тем более туманной, что, хотя нам и знакомы формы нашего искусства, мы начинаем подозревать, что плохо знаем его дух. Наиболее индивидуалистическое искусство – очевидно, самое разнообразное. Более того, это разнообразие удерживает наше внимание, особенно если мы не свободны от той мысли, что пластические искусства намерены, прежде всего, изображать; едва только эта иллюзия рассеивается, Сислей, который писал пейзаж не так, как его видят «вообще», а так, как художник хотел его видеть (то есть пейзаж, подчинённый живописи), приближается к Браку, который пишет натюрморт так, как желает его писать. Какая-нибудь обнажённая женщина Дега была ню, но не женщиной, то есть – картиной. И это искусство, которое больше не служило изображению, становилось таковым не из чистой абстракции. Хотя волнующая фиксация какого-нибудь элемента внешнего – свет у Моне, движение у Дега – являлась средством, а не целью, была ли эта цель только некоей индивидуализацией мира? В эпоху индивидуализма индивид отчётливо различим, но индивидуализм – общий для всех. Импрессионизм, даже искусство модернизма, суть групповые движения. На любой выставке наших картин в России, в странах ислама, в Азии нас поражает прежде всего агрессивность, с которой вот уже столетие воспринимается людьми наш протест против подобия. Этот протест, который сближает искусство модернизма почти со всём, что оно возродило, – вероятно, не столько следствие некоего особого видения, сколько результат яркой экспрессии, свойственной отдельной личности. Хотя каждый крупный современный художник делает мир своим, все эти аннексии сближаются. Оценочное суждение относительно мира подобия ещё раз пересматривается.

Перейти на страницу:

Похожие книги