Пилипченко поставили сторожить вместе с семеновцами Ненаховым, Колковым и Злобиным.

Бригада есаула Третьяченки занялась сооружением козел для порки; они же съездили в город и привезли подводу опилок, смешанных с песком.

Один из арестантов постучал белыми пальцами в стекло, попросил:

– Служивые, водички, может, дадите, а? У нашего товарища с сердцем плохо.

– Нет у вас сердец, – ответил Ненахов, – у вас заместо сердца камни.

– Ты сам-то из каких? – спросил арестант.

– Я из царевых, – ответил Ненахов так, как учили офицеры, когда только отправились карать Сибирь и Забайкалье, поднятые к смуте японскими наемниками.

– А я думал, из рабочих.

– Это ты – рабочий? – спросил Ненахов презрительно. – Барич ты, неумь, наемник ссатый!

– На, руки мои посмотри, – сказал арестант, показывая костистые, в металлической копоти пальцы. – Такие у бар, да? Ты вспомни, какие у ваших офицеров руки: у них, это верно, барские.

– У них они русские, – ответил Ненахов.

– А у нас какие? Американские, что ль? Иванов я, Петр Евдокимов, крещеный, чай…

Колков, стоявший неподалеку, сказал Злобину:

– А ну, бежи за офицерами, скажи – агитируют.

– Да рази он агитировал? – спросил Пилипченко. – Он про себя говорил.

– Это они так завсегда, – ответил Колков, – сначала про себя мозги дурят, а после-то про другое петь начинают. Бежи, Злобин, а то нам головы не снесть.

Пришел поручик Родин.

«Чего ж бабу свою не взял? – подумал Пилипченко. – Эк можно лихо здесь перед нею поизгиляться».

– Где агитатор? – спросил Родин. – Лицо помните?

– Да он и не уходил, вашродь, вона у окна.

– Вызови его, – сказал Родин Ненахову. – Пусть ко мне выйдет.

Ненахов поманил Иванова, тот подошел, Колков дверь распахнул, выпустил арестанта на перрон.

– Пожалуйста, представьтесь, – попросил Родин. – Я слыхал – вы русский, Иванов? Так?

– Верно.

– Не слышу…

– Верно, – повторил Иванов громче.

– Не слышу, не слышу! «Ваше благородие» не слышу! Надобно отвечать офицеру по уставу!

– Я свое отслужил, на Шипке отслужил, не где-нибудь.

– Герой, значит?

– Георгиевского кавалера имею за честное исполнение солдатского долга.

– Та-ак… Профессия у тебя какая?

– Слесарь по металлу.

– Православный?

– Да.

– Эсер? Или демократ.

– Социал-демократ.

– А дружок кто?

– Тут все мои друзья.

– Тот, у которого сердце болит.

– Человек.

– Это я понимаю, что не лось. Тоже социал-демократ?

– Беспартийный.

– А зовут как?

– Не знаю.

– Друг, а имени не знаете?

– Не знаю.

– Ну что ж, за это пятьдесят шомполов по заднице получите.

Из вокзала тонко крикнули:

– Меня зовут Людвиг Штоканьский.

– Иди сюда, Людвиг Штоканьский.

– Он не может, ваше благородие, – сказал Иванов, – побойтесь бога, у него ж сердце останавливается, руки ледяные.

– Иди сюда, поляк! – повторил поручик.

– От зверь, а? – как-то удивленно, словно себе самому, сказал Иванов.

Поручик, словно бы не услыхав, предложил:

– Ну-ка, крещеный, скажи, чтоб Штоканьский добром пришел. Тогда тебя отпущу на все четыре стороны.

– Иванов я, Иванов… Не Каин, а Иванов. У меня рука не подымется на такое…

Родин снял перчатки с рук, поднял их, спросил:

– А у меня б поднялась? Какие у меня руки, православный?

– Красивые, – ответил Иванов, и Пилипченко заметил, как стал бледнеть слесарь, синюшне, спокойно, без надрыва или испуга.

– Барские?

– Уж не рабочие.

– Ладно, слесарь Иванов. Иди домой, скажи дружкам, чтоб от бунтов подальше были. Иди, Иванов, иди.

– Разве без суда можно, барин? Государь конституцию ведь пожаловал, высший закон…

«О чем это он? – не понял Пилипченко. – Чего суд поминает? »

– Иди, Иванов, – повторил Родин. – Или запорю насмерть. Иди.

– Прощайте, товарищи! Людвиг, напиши моим, как они меня убили! – крикнул Иванов жалобным, срывающимся голосом, повернулся, сунул руки в карманы легкой тужурки и пошел по перрону.

Родин достал наган, прицелился и выстрелил ему в спину – четыре раза подряд, а Иванов все шел и шел, не оглядывался, будто какой святой, от пуль заговоренный. Упал внезапно, словно почувствовав белый испуг на лице молоденького офицерика.

Родин спрятал наган в кобуру негнущимися, тряскими пальцами, крикнул солдатам:

– Каждого такого стрелять при попытке к бегству.

Когда козлы были сбиты, началась порка. Всем давали по пятьдесят шомполов. Били молча, раздев предварительно догола. Кровь капала на опилки, смешанные с песком. Тихо было: батальон карателей, выстроенный в каре, наблюдал экзекуцию внимательно, изучающе.

Избитым в кровь людям позволили одеться лишь после того, как выпороли мальчишечку лет пятнадцати. Тот от боли задурнел, серый стал, упал ватно. Кое-как арестанты привели его в чувство, одели (Людвиг Штоканьский умер на козлах – после третьего удара).

Потом пришел Меллер-Закомельский.

– Ну? – спросил он арестантов. – Мозги посвежели? Дурь выбили из вас?

Молчали арестанты.

– Сейчас, – выдержав паузу, тихо продолжил генерал, – споете «Боже, царя храни». Кто станет уклоняться – отправим в военно-полевой суд. Слова помните? Или написать каждому на бумажке? – хохотнул генерал, и в глазах у него промелькнула белая, нездоровая сумасшедшинка. – Мне доложат, как пели. Пощады – те, кто слова позабыл, – не ждите.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги