Иногда, впрочем, мечтая о возвращении домой, он вспоминал покойницу-матушку, покосившуюся свою избенку в Курской губернии, весенние месяцы, когда хлеб кончался, и картошка тоже кончалась, и наступал привычный голод, – пока еще река вскроется, чтоб сетушки поставить, да разве рыбой наешься без хлеба-то! Без хлеба нет человеку жизни, а помещик Норкин все земли поскупал, где ж мужику сеяться? На бурьяне да низине, а туда солнышка не попадает, сыро там и болотиной пахнет: если сам-три возьмешь картошки, так, господи, сколько свечек поставишь за Николу-угодника!

– Пилипченка? – спросил из вагона ротмистр Киршин. – Не видно наших?

– Никак нет, вашродь!

– Ну-ка, снежку мне принеси.

– В руках али как?

– Дурыдло! Тазик возьми, мне обтереться надо.

– Не велено пост покидать, вашродь!

– Ты мне еще поговори, поговори!

– Слушаюсь, вашродь!

Пилипченко вошел в офицерский вагон и сразу же ощутил блаженное тепло: топили здесь от души, котелок был раскаленный; вестовой Казанчук, приписанный денщиком к офицерам, подмигнул масленым глазом:

– Холодно, Пилипченка?

– Холодно, ешь тя в гребень. Тазик-то где?

– Какой такой тазик?

– Их благородие ротмистр Киршин желают обмыться.

Казанчук прыснул в кулак, шепнул:

– Давеча до звону все перепились, а сейчас нафабриваются, ждут, когда генерал супостатов привезет, боятся пьяными в глаза лезть.

– А где он живет-то?

– Четвертое купе.

– Чего? – не понял Пилипченко.

– Купе, темень! Комната значит по-железнодорожному.

– С башмаков вода б не натекла…

– Я те натеку…

– Идти, что ль?

– Ползи – мне какое дело? Сказано взять – иди, значит, и бери.

Пилипченко, ступая осторожно, пошел по красному ковру. Увидав среди трех цифр «четверку», он дверь распахнул и замер: молоденький поручик Родин, с лицом в иные-то дни как у херувимчика, сейчас, красномордый, бесстыжий, полуголый, но в сапогах, лапал вихрастую, огромную бабу.

– Господи, – охнул Пилипченко, дверь прикрыл, бросился назад, к Казанчуку.

– Взял? – спросил тот.

– Так Родин там с девицей.

– Родин-то в первом купе, морда.

– Четверка там написанная, сам морда, прихлябь…

– Я те поговорю, поговорю, – пообещал Казанчук, но с полочки, на которой сидел, подломив под себя ногу в толстом шерстяном носке, поднялся, френч поверх теплого белья накинул и почтительно двинулся по коридору. Остановившись около купе ротмистра, осторожно постучал негнущимся пальцем.

– Вашродь, караульный пришел за тазиком.

– Войди.

Казанчук проскользнул в купе, и, пока рыскал под лавкою, Пилипченко увидал на столе строй диковинных бутылок, колобок желтого, подтаявшего масла, колбасу, сыр, открытые консервы, от которых шел острый запах, и свежий, прижаренный каравай хлеба: резал офицер, видно, неумеючи – много крошек было на салфетке, целый катышек можно налепить, чуть не в пол-ломтя.

– Подальше от состава отойди, чтоб угля не попало, – сказал Киршин, поглаживая пятерней отечное лицо. – Понял?

– Так точно, вашродь.

А как Пилипченко вышел из вагона-то с тазиком – нос к носу с ротмистром Евецким столкнулся.

– Где был? – тихо, с адовой угрозой в голосе, спросил Евецкий. – На кого пост бросил?

– Вашродь, так ротмистр Киршин велели снежку поднесть.

Евецкий проверил, как натянута лайка на правой руке, и ударил – с оттягом – прямо в губы. Во рту стало тотчас же солоно.

– Тебе кто, мерзавец, разрешил пост оставить, а? – продолжал бесстрашно спрашивать Евецкий, снова оправляя лайку на костяшках кулака.

– Да, господи, вашродь!

Договорить не успел – ротмистр ударил еще раз, по больным, только что расквашенным губам.

– Вашродь, не надо! – воскликнул Пилипченко. – Вон ротмистр-то, в этом вагоне живут!

– Тебе кто разрешил покинуть пост! Ты знаешь, что за оставление поста положен расстрел, а? Кто тебе позволил оставить пост?

Когда Евецкий замахнулся в третий раз, Пилипченко чуть повел плечом, думая принять удар на плечо, уклониться; винтовка заскользила вниз, солдат испугался, что бабахнет, тазик бросил, перехватил ложе, а ротмистр, отскочив, закричал:

– Руки вверх, стрелять буду! – и заскреб ногтями по кобуре, а кобура-то пустая, наганчик в купе остался, он его проституточке показывал, потешал ее своим мужеством…

– Вашродь, – с трудом разлепив кровавые губы, прошепелявил Пилипченко, – я ж перехватил, она падала, вашродь, не изволите беспокоиться.

Но, поняв испуг офицера, винтовку он на плечо не взбрасывал – играл дурня.

– Евецкий, – окликнул ротмистра из вагона Киршин, – я ждал, ждал, пока вы его собьете… Ослабли после вчерашнего? Пусть он мне снежку принесет – голова трещит. Иди, рыло, ротмистр тебя прощает.

Через два часа вернулся отряд, пригнали арестованных смутьянов, Меллер-Закомельский прошелся вдоль состава, заглянул в плохо топленное станционное помещение, показал стеком на деревянный перрон:

– Тут. Посыпать песком и опилками. И козлы чтоб небольшие были, ноги должны свешиваться. Печку залить водой, пусть мерзнут.

Арестованных загнали в вокзал, где через десять минут, после того как горящие угли залили водою, сразу же сделалось холодно, еще холоднее, чем на улице.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги