Кузнецов глядел на разведчика, без звука лежавшего на спине; капюшон, надвинутый до закрытых глаз, заиндевел сахарной маской, маскхалат на груди и животе изодран в клочья, ремня не было, снег в прорехах халата пластырем намерз на ватнике. Ноги, казавшиеся бревнообразными от ватных брюк, с налипшей на валенки перемешанной со снегом землей, раздвинуты. Одна нога выделялась особенно: возле колена несколько раз замотана была чем-то, и нечто скрученное и тонкое, похожее на мерзлый ремень, языком свешивалось в снег. Действительно, это был поясной ремень, жгутом наложенный ниже колена, над неумелой перевязкой, давно и второпях сделанной прямо поверх ватных брюк. Наверно, валенок он не снимал и брюк не разрезал, а так, жгутом хотел задержать кровь.
Все они, по-видимому застигнутые ранним утром в станице, в упор напоролись на немцев и едва доползли сюда, когда началась бомбежка. Но где оружие? Сколько их всего спаслось?
Оружия разведчика здесь, в воронке, не было. Виднелась на скате воронки одна чужая, массивная кобура с ремнем, снятая, надо полагать, с немца, – ее полузасыпало, она краем торчала из наметенного сугробика. Кузнецов выдернул ее из снега. Кобура была пуста. И он отбросил ее. Потом наклонился к разведчику, попробовал слегка отвести края капюшона с лица его, но это не удалось. Все смерзлось на лице, все было в жестяном покрове, хрустело – и он отдернул руку.
– Слушай, парень, – заговорил Кузнецов с нетвердой надеждой, что разведчик услышит его. – Мы свои, русские… Вас было здесь двое. Где второй? Куда ушел второй?
Но то, что он смог угадать в натужном сипе сквозь капюшон, никак не складывалось ни в какое разумное слово, сип этот выдавливался двусложно:
– Не-ме… не-ме…
«Немец? – скользнула догадка у Кузнецова. – Он что-то хотел сказать о немце? Или принимает меня за немца?»
– Ну, начнем выносить, лейтенант? – послышался голос Уханова. – Этого дурындаса тоже придется на плечах волочь? Глянь-ка, лейтенант, что фриц делает – тронулся или озверел. Дать ему раз промеж глаз, чтоб успокоился?
Кузнецов сначала не понял, что с немцем. Развязанный Ухановым, он белым бревном катался по дну воронки, неистово колотил меховыми своими сапогами и руками по снегу, вскидывал эпилептически головой, выгибался, бился грудью о землю, издавая рыдающее, звериное подвывание; синели оскаленные в беззвучном смехе зубы, истерично были выпучены глаза. Он не то обезумел от холода, не то согревался, может быть испытывая какую-то звериную радость оттого, что кончилось это страшное лежание в воронке в закаменелых объятиях русского разведчика в ожидании смерти.
– Ферфлухтер, ферфлухтер!..[2] – выборматывал, хрипя, немец с закипевшей пеной в углах рта. – Рус… рус! Ферфлухтер!..
– Похоже, немчишка – какой-то чин, – проговорил Уханов, со снисходительным любопытством наблюдая за немцем. – Ругается, лейтенант? Психует?
– Похоже, – ответил Кузнецов.
Потом немец обмяк, лег на бок, а руки его в меховых перчатках начали толкаться где-то внизу живота, откидывать полу шинели; спина напружилась, потом внезапно он закинул голову, заводя за лоб глаза, и лающе не то заплакал, не то завыл, суетливо колотя меховыми сапогами по снегу.
– Дуй в штаны, фриц, теплее будет, – насмешливо сказал, уяснив этот жест, Уханов. – Ширинки тут расстегивать некому. Потерпишь, гитлеровская зануда. Денщика с ночным горшком нет.
– Ферфлухтер, рус, ферфлухтер!.. Ихь штербе, рус…[3]
– Штейт ауф![4] – вдруг произнес команду Кузнецов, мучительно вспоминая знакомые еще по школе немецкие слова, и подошел к затихшему на дне воронки немцу. – Штейт ауф! – приказал он снова. – Встать!
Глаза немца, остекленев на костяном лице, нацелились снизу вверх в его сторону, и Кузнецов, толкнув его автоматом в плечо, повторил резче:
– Штейт ауф, шнель![5] Шнель, говорят!
Тогда немец оторопело сел, тут же попытался встать, но не удержался на ногах и неуклюже повалился на бок на скате воронки; затем с клокочущим всхлипом оперся руками, поднялся на четвереньки и с расстановками, медленно выпрямился. А выпрямившись, стоял непрочно, шатаясь, – был на голову выше Кузнецова, очень крупный, плотный в теле, чрезмерно утолщенный в своей подбитой мехом теплой шинели, и так близко виден был этот чужой взгляд немца – взгляд, ждущий удара, настороженный и в то же время через силу намеревающийся еще быть высокомерным.
– Будешь сопровождать его, Уханов. Сволочь, видно, основательная! – сказал Кузнецов с едким щекотным чувством оттого, что перед ним стоит вблизи живой, ненавистный даже в воображении гитлеровец. Да он их всех вот такими и представлял и поэтому сейчас ни на минуту не сомневался, что в душе этого пленного не оставалось ничего человеческого, свойственного нормальным людям.
Между ними были пропасть страданий, кровь, отчужденная и непонятная друг другу жизнь, непримиримые, враждебные друг другу понятия. Между ними была война и приготовленное к стрельбе оружие.
– И отвечаешь за него! – зло бросил Кузнецов.