Мерримонт, красивый мужчина с длинными темными ресницами и большими голубыми глазами, сочетал в своих работах элементы живописи и перформанса, сама его жизнь была своего рода хеппенингом. Мерримонт был от случая к случаю любовником Лейка, и Лейк бросил ему развязную улыбку, давая понять, что случай скорее всего снова настанет, правда? Мерримонт оставил ее без внимания. В последний раз, когда они виделись, Лейк довел Мерри до слез. «Ты слишком много хочешь, — сказал Мерри. — Никто не может дать тебе столько любви и остаться при этом человеком. Или в здравом уме». Рафф велела Лейку держаться подальше от Мерри, но, как бы болезненно это ни было признавать, Лейк знал — она считала, что это он вреден для Мерри, а не наоборот.
Сидевшая рядом с Мерримонтом (как буфер между ним и Лейком) Рафф была высокой женщиной с длинными черными волосами и темными, выразительными бровями, придававшими необходимую выразительность светло-зеленым глазам. С Рафф Лейк подружился в первый же день по приезде в Амбру. Она нашла его на бульваре Олбамут, где он наблюдал за толпой ошеломленным, почти пораженческим взглядом. Рафф пустила его пожить у себя три месяца, пока он не стал на ноги. Она писала огромные и страстные, бурлящие красками городские пейзажи, в которых люди были как будто пойманы за фигурой какого-то замысловатого и невыразимо изящного танца. Они хорошо продавались, и покупали их не только туристы.
— Как по-твоему, разумна ли такая… беспечность? — спросил у Рафф Лейк.
— Ха, ты что имеешь в виду, Мартин? — У Рафф был глубокий и мелодичный, определенно женственный голос, который Лейк никогда не уставал слушать.
Его ответ заглушил мощное грохотание Майкла Кински по другую сторону от Мерримонта:
— Он спрашивает, не боимся ли мы ослиных задниц, известных как красные, и павиановых задов, известных как зеленые.
Кински был жилистого сложения и имел редкую рыжую бороду. Он изготавливал мозаики из бросовых камешков, ювелирных украшений и прочих безделушек, которые находил на улицах города. Кински был в фаворе у Восса Бендера, и Лейк подумывал, не нанесла ли кончина композитора серьезного удара его карьере. Впрочем, лаконичную уверенность Кински, казалось, не способна поколебать никакая катастрофа.
— Мы ничего не боимся! — Вздернув подбородок, Рафф с насмешливой бравадой уперла руки в боки.
Эдвард Сонтер, справа от Кински и по левую руку от Лейка, захихикал. У него была гадкая манера издавать пронзительный визг — полную противоположность чувственности его творений. Сонтер создавал абстрактную керамику и скульптуры смутно непристойного свойства. Его неуклюжее тело и лицо, на котором бегали голубые глаза, часто видели в Религиозном квартале, где его творения продавались на удивление бойко.
Словно смешок Сонтера подал сигнал, все разом заговорили о делах и общих знакомых, начали судить, кому повезло, а кого постигла неудача. На сей раз пища им выпала сравнительно безвредная: всплыло, что один галерейщик (Лейку незнакомый) предоставлял место на стенах своей галереи в обмен на интимные услуги. Заказав чашку кофе с шоколадом, Лейк без всякого интереса наблюдал за беседой.
Он ощущал подспудную напряженность разговора, в котором каждый художник пытался выудить сведения о своих знакомых — ласки-проныры с блестящими глазами и жаждущие поживы, чтобы их собственная пронырская сущность засияла тем ярче. Такая напряженность способна положить конец любому разговору, так что над столом повисало молчание, чреватое едва подавляемой ненавистью. Такое жестокое, смертоносное молчание прикончило не одного художника. Сам Лейк упивался и напряженностью, и молчанием, поскольку редко оказывался их причиной: он был далеко не самым именитым в этом сообществе, где держался лишь благодаря покровительству Рафф. Но теперь он чувствовал иное напряжение, нарастающее вокруг письма. Оно лежало в нагрудном кармане, и само его присутствие он ощущал как биение второго сердца.
По мере того как тени сгущались в сумерки, а маслянистый свет фонарей на очаровательных витых бронзовых столбах отгонял ночь, сдобренный вином разговор становился для Лейка дразняще анонимным, как это бывает в кругу людей, с которыми тебе уютно. Поэтому Лейк никогда не мог в точности вспомнить, кто что сказал или кто за какую позицию ратовал. Позднее Лейк спрашивал себя, было ли что-нибудь вообще сказано или они сидели в восхитительном молчании, а у него в голове журчала беседа между Мартином и Лейком.
Это время он коротал, размышляя над радостями примирения с Мерри — упивался двойным чудом его совершенных губ и компактного, гибкого тела. Но письмо не шло у него из головы. Письмо и растущая скука заставили его подтолкнуть разговор к более своевременной теме.