А в Зимнем дворце стала работать созданная Временным правительством Чрезвычайная следственная комиссия для расследования деятельности царских министров и сановников. В комиссию вместе с другими видными общественными деятелями входил поэт Александр Блок. К работе этой комиссии привлекались студенты Петроградского университета, среди них был и мой брат Шура. В той же комиссии работала и моя подруга по революционной работе в 1906–1908 годах Маруся Левина[346], известная еще тогда под кличкой «Наташа». Каждый день они приносили домой для переписки наиболее интересные из показаний, которые делались на заседаниях комиссии. (Записи велись стенографистами и переписывались ими на пишущих машинках, а потом их разбирали служащие комиссии.) Деятельность Комиссии вызывала необычайный интерес, всевозможные слухи о ней просачивались в публику и были животрепещущей злобой дня…
Неожиданно я получила открытку из Гавани от думского врача Волковой, приглашавшей меня заменить ее на один месяц. Это была неожиданная радость в те трудные дни.
Бесплатная медицинская помощь была организована так: больные, которым был нужен врач, опускали записку в ящик у дверей городской гаванской амбулатории в небольшом деревянном домике. Записок было довольно много, и я отбирала те, которые казались мне неотложными. До полудня я вела прием по всем болезням (и взрослых, и детей), а после двенадцати бегала по рабочим домишкам Гавани с визитами. Запомнилось обилие больных детей, недоедание, отсутствие молока, сахара, нехватка хлеба — результаты четырех лет войны; здесь, на рабочей окраине, они сказывались с особой силой.
После разговоров о болезнях и трудностях жизни первым вопросом женщин всегда было: «Доктор, когда же кончится война?»
Домой я добиралась с трудом, так как трамваи были забиты[347], а я везла с собой в портфеле бутылку коровьего молока для сынишки (Мишина кормилица Даша уехала на Киевщину, оставив нас на произвол судьбы). Добравшись до дому, одну за другой глотала газеты (их появилось вдруг очень много, и дневных, и вечерних, — мальчишки-газетчики носились по улицам, выкрикивая их названия и наиболее удивительные происшествия дня). Помню, как на углу Невского и Литейного у остановки трамвая мальчишка лет одиннадцати звонко кричал: «Газета „Копейка“. „Наступление Ледникового периода“». Никто не удивлялся.
Знакомые мамы подарили нам детскую коляску (тогда она называлась мальпост). По вечерам я вывозила малыша на мальпосте на Загородный проспект, где не было ни деревца. По счастью, мама знала (по родительскому кружку) жену церковного старосты Владимирской церкви мадам Обноскову, и по знакомству я возила мальпост в садик при церкви.
Редко-редко приходилось мне выйти в город. Целый день я была занята работой и ребенком, только по воскресеньям пробегусь по Невскому, посмотрю, что делается на свете.
Атмосфера накалялась все больше и больше. 3 июля по городу прошла огромная манифестация рабочих под лозунгом «Долой министров-капиталистов!». Я не была на Невском в это время. Временное правительство разогнало эту манифестацию, направив в сторону ее движения военную колонну. Она смяла манифестацию, выходившую из Садовой улицы, произошла паника, и кто-то пустил в ход оружие. Мне рассказал об этом мой двоюродный брат Боря Аш, живший у нас. Вместе с другими подростками-реалистами из его училища он попал в бежавшую толпу любопытных, и ему удалось спрятаться в подъезде Публичной библиотеки, где их компания отсиживалась до вечера.
Как-то, переходя Владимирский проспект, я внезапно увидела Илью Эренбурга, моего парижского друга. Он не заметил меня; у него на плечах сидела длинноногая девочка, свесив ножки в длинных чулках через его грудь[348]. Он с озабоченным видом придерживал ее рукой, а рядом с ними шагала, что-то объясняя обоим, первая жена Ильи Катя Шмидт[349]. Я так растерялась от этой встречи, что даже не окликнула их. Про себя я решила, что они, очевидно, только что вернулись в Россию, в родной для Кати Петроград. Я знала, что в нашем городе живут ее родители, а в эту минуту, когда я их встретила, вся семья, очевидно, направлялась на вокзал…
Политика меня интересовала, но за войну я как-то отстала от нее. Осенью город снова митинговал: шла подготовка к выборам в Учредительное собрание и борьба между партийными списками. Однажды я шла с кузеном Борькой — долговязым, развитым не по годам, ему было не усидеть дома (впоследствии он сделался членом компартии и сгорел на работе[350]). Мы проходили возле решетки Смольного. Из здания сбежал по ступеням небольшого роста человек в кожаной куртке; он был без фуражки, и я узнала его и позвала: «Ваня!» Залкинд (это был хорошо знакомый мне по Парижу товарищ-большевик) отдавал какие-то распоряжения солдатам и не слышал моего голоса.
«Ты его знаешь? — спросил Боря. — Позови погромче, пусть он нас впустит».
Я позвала еще раз, но Ваня снова не расслышал и ушел обратно в здание Смольного…