Он давал нам упражнения на разные стихотворные размеры, правил вместе с нами стихи, уже прошедшие через его собственный редакторский карандаш, и показывал, как незаметно улучшается вся ткань стихотворения и как оно вдруг начинает сиять от прикосновения умелой руки мастера. Он научил нас, окончив стихотворение, вычеркнуть первую строфу, часто служебную и невыразительную, и показывал это на многих стихотворениях.
Своих стихов он нам никогда не читал, но мы их знали наизусть. Как-то он прочел нам стихотворение молодого поэта, застрелившегося несколько лет тому назад, Василия Комаровского:
Он стремился держать нас в курсе современной поэзии. Молодые люди из «Цеха поэтов», его ученики и последователи, приходили на его занятия и по его просьбе читали нам свои новые стихи. В те годы он затмил Брюсова, признанного главу символистов, который, отрекшись от фараонов и страстных лобзаний, стал писать головные и бледные стихи. Его лицо, бледное и высокомерное, с узкими губами и насмешливым взглядом, неизменно встает в моей памяти, когда я вспоминаю о студии «Всемирной литературы». Здесь я научилась придавать форму лирическому импульсу: Гумилев, поэт романтического империализма, был талантливым «инженером стиха».
У меня сохранилось написанное рукой Гумилева стихотворение «Заблудившийся трамвай»[389], которым мы все увлекались в те годы.
Нам казалось необычайно сильным по выразительности то место, где поэт восклицает:
В воображении вставал тот маленький домик на окраине Петербурга, где когда-то случилось происшествие, которое врезалось в память поэта:
Да, этот дом был связан с любовью, и только таким прерывающимся, задыхающимся стихом можно передать то чувство, которое возникает в памяти:
Конечно, это были не выдуманные, «идеологические» чувства, а связанные с жизнью, с историей.
Теперь я понимаю, что волновало нас в стихах Гумилева.
Но в этом же стихотворении были строки, с которыми не мог примириться тот внушенный мне с детства рационализм, от которого не так-то легко отойти:
Язык поэзии нельзя переводить на язык прозы, этому научила меня долгая работа переводчика…
Я служила врачом на частном заводе Сан-Галли, которым управлял рабочий комитет, и, как все небольшие предприятия, он влачил жалкое существование. Работали преимущественно старики, оттого что все молодые рабочие ушли на фронты Гражданской войны. Меня поражала неутомимость и выдержка этих питерских рабочих, трудившихся весь день, питаясь только мороженой картошкой. И я написала стихотворение о старике, который пришел умирать на свой завод в холодный нетопленый цех. И такая была в этом старике сила, что даже смерть подползла к нему на коленях.
Я прочла это стихотворение в студии. Гумилев его разобрал, не обращая ровно никакого внимания на чувства, которые меня волновали, — он даже посмеялся над ними. Тогда я решила никогда больше не читать ему от души написанных стихов, а показывать только то, что было хорошо сделано.
…Теперь я, конечно, понимаю, что Гумилев был во многом прав. Это было плохое стихотворение, и сейчас я написала бы лучше.
И все же мне пришлось читать перед ним еще раз стихи, написанные от души. Но было это в Союзе поэтов[390].
3. Дуэль Виктора Шкловского[391]
Два раза в неделю в студии «Всемирной литературы», то есть в «классной комнате» дома Мурузи, происходили занятия по теории прозы. Их вел Виктор Шкловский, молодой ученый, прапорщик автоброневого дивизиона. С юных лет он увлекался филологией, прошел через войну, принимал участие в Февральской революции, и Горький пригласил его рассказывать молодым переводчикам и писателям то, что он успел надумать и собрать в своеобразную теорию литературы. Это было революционно и парадоксально.