– До хомута. Понимаешь, мы все необъезженные какие-то. Наверно, большинство людей с детства объезжены и хомут свой – тот, в котором им всю жизнь пахать, – хомут тот они спокойно надевают. А мы спокойно не можем, мы мечемся, крутимся, бесимся, ищем – до той поры, пока жизнь нас не объездит. Ваську она в Америке объездила, меня – в чистом поле, Гавриила в Сербии объезжают. Потом, когда нас объездят, и мы впряжемся. И воз свой тащить будем, и ниву пахать до гробовой доски. А юнкер наш не добежал. Горяч оказался.
– Как ты можешь? – с тихим упреком спросила Маша. – Как ты можешь так холодно философствовать? Ты… ты черствый человек, ты ужасный человек, Федор. Ты – циник.
– Я циник, – согласился Федор, – но все-таки я добежал. Чудом, но добежал. А Володька…
– Прекрати! – Маша топнула ногой.
– Больше ни слова не скажу, извини. Только, знаешь, грош цена тому, кого даже смерть ближнего ничему не учит. Грош цена, сестра, так-то. – Федор покосился на нее, сказал, отвернувшись: – А что полагаешь меня человеком черствым, то… приходи в воскресенье утром к университету. Только не одна, а с Таисией Леонтьевной.
Больше он ничего объяснять не стал. Маша посоветовалась с Таей, и обе, повздыхав, решили пойти. В следующее воскресенье, чуть светать начало, спустились вниз. В прихожей был Игнат. Он только что принял от разносчика пачку газет и теперь раскладывал их, готовясь идти к барину.
– Что это, газеты? – Маша очень удивилась: отец никогда не читал их, уверяя, что они навязывают волю. – Зачем столько? Откуда?
– Приказано все получать, – с достоинством пояснил Игнат. – Батюшка ваш теперь без них и к столу не выходят, а сегодня воскресенье, и разносчик опоздал.
– Читает? – с недоверчивым удивлением спросила Маша.
– Аккуратно читают-с, – подтвердил камердинер. – Все читают, что про Сербию пишут. Вот новые несу, серчают уже, поди.
– Это он о Гаврииле беспокоится, – озабоченно сказала Маша, когда они спешили к университету. – Он же всегда смеялся над газетами, всегда! А теперь, видишь, читает. Со страхом читает, известие боится встретить. Ах, какой он, какой! В любви к детям стесняется признаться, в беспокойстве за них. А ведь любит, любит, Таечка!
– Любит, – подтвердила Тая. – И тоскует, наверно.
Она думала о своих родителях в далекой Крымской. Она решилась написать им, получила ответ, полное прощение и слезную просьбу вернуться. Проплакала ночь и ответила отказом. И не потому, что нынешняя жизнь ее сложилась интересно и обещающе, но потому, что много переплакала, передумала и давным-давно, еще в Тифлисе, свернула на ту дорогу, по которой домой не возвращаются.
Были еще обстоятельства, которые держали ее в Москве сильнее, чем дружба Маши, – ученье и будущее место в жизни – то, что переполняло ее уже сейчас торжественным ощущением долга. Было, крепло с каждым вечером, радовало и ужасало, но в этом Тая боялась признаться даже самой себе.
Барышни вышли очень рано, но чем ближе подходили к Кремлю, тем все люднее становилось на воскресных московских улицах. И потому что прихожане тянулись в церкви и соборы на призывный перезвон колоколов; и потому что лабазники и приказчики открывали лавки и первые покупательницы уже судачили у дверей; и потому, наконец, что молодежь явно спешила туда же, куда торопились и барышни. Эта часть публики была настроена шумно и бесцеремонно: громко переговаривались, окликали друг друга, пели, смеялись и с особым вниманием разглядывали девушек.
– Не спеши, – сквозь зубы сказала Маша. – Пусть пройдут: я не могу, когда на меня пялят глаза, как в балагане.
Они остановились, разглядывая носки собственных башмаков, и пошли дальше, когда схлынул основной поток студенческой молодежи. И опоздали: в конце Волхонки бородатый, со сверкающей бляхой на могучей груди дворник растопырил руки:
– Нельзя, барышни! Не велено!
У Маши было лишь две реакции на запрещения: гордое молчание или надменная отповедь. Ни то ни другое здесь не подходило, и Маша растерялась. Но Тая не в пример подруге умела разговаривать и с такого рода людьми. Проворковав что-то жалобное и дважды назвав бородача дедушкой, она сокрушила дворницкое «не велено» и, схватив Машу за руку, кинулась вперед.
– Дальше все одно не пустят! – прокричал вдогонку дворник. – Раз не велено, так напрасно так-то!
Их задержали снова, но они все же пробрались на Моховую. Здесь стояла цепь из городовых и дворников, а за цепью виднелось множество студентов, заполнивших улицу перед университетом.
– …требуем воскресных лекций! – высоким голосом кричал кто-то, возвышаясь над толпой. – Дайте всем возможность учиться! Это наше право, и мы требуем…
– Федор Иванович! – ахнула Тая.
Маша сразу узнала брата, но молчала от страха: ей казалось, что стоит признаться, что они знают оратора, как вся эта мундирная свора тотчас же бросится на них и на него. Но полиция никаких акций пока не предпринимала, и Федор продолжал кричать: