На том тогда и закончился их разговор, потому что вошел Гурий Терентьевич и попросил к чаю. А после чая говорили уже о другом, уединиться не удалось, и Иван уносил с собой не столько слова Дашеньки, сколько ее грустные взгляды, почему и не мог думать и анализировать, а мог лишь чувствовать да мечтать.
Через неделю он пришел снова. Дашенька встретила его очень сердечно, но была печальна, а Гурий Терентьевич уходить никуда не торопился. Сидел, закинув ногу на ногу, курил дешевые сигары и разглагольствовал о предстоящей войне. Иван с трудом поддерживал разговор, почти с ненавистью глядя, как покачивает Сизов острым носком штиблета.
– Нет, что ни говорите, мсье Олексин, а нам дорого достанутся эти разногласия. Дорого, очень дорого, вот помянете еще мое слово. Я видел карту в книжной лавке: по турецкому берегу Дуная идут сплошные крепости.
– Дашенька, душа моя! – почти пропела из соседней комнаты госпожа Сизова. – Не поможешь ли мне, ангел мой?
– Ах, маменька, оставьте! – громко и очень недовольно сказала Дашенька. – Пусть братец помогает, а у меня голова болит.
– Гурий, дружочек! – тем же тоном запела маменька.
– Я всем помощник, – сказал Сизов, вставая. – Займи нашего дорогого гостя, сестрица.
Дашенька ничего не ответила, но впервые за вечер улыбнулась, вновь ослепив Ивана влажной белизной зубов. Он смущенно улыбнулся в ответ и тут же отвел глаза. Некоторое время они молчали, и для Ивана это время было сплошным мучением: он силился начать разговор, физически ощущая, как впустую уходят драгоценные минуты, но в голове не было ни одной связной мысли, и приходилось только вздыхать.
– Я так ждала этого дня, – тихо сказала Дашенька. – Мне совестно это говорить, потому что вы можете усомниться в моей искренности и посчитать все пустым кокетством. Знаете, вы напоминаете мне зиму. Да, да, яркую, морозную и чистую-чистую зиму, когда сама делаешься чище и лучше… Простите меня за это признание, Иван Иванович, но я так много думала о вас, что, право, выстрадала его.
– Не знаю, чем заслужил ваше доверие, Дарья Терентьевна, но верьте мне, я счастлив, – конфузливо пробормотал Иван, чувствуя, что краснеет, и смущаясь от этого все больше. – Я тоже думал о вас, все время думал – и дома, и в гимназии. Я знаю, что мой долг помочь вам, но я никак не могу додуматься, как это сделать. Я даже хотел посоветоваться с Варей – знаете, она очень, очень умна и добра, – но именно сейчас у нее в душе какой-то разлад, и я… Нет, сейчас с нею невозможно, она точно вдруг оглохла, а больше мне посоветоваться не с кем. Только вот с вами разве, Дарья Терентьевна.
– Да, да, разумеется, – задумчиво и как-то холодно пробормотала Дашенька. – Мне так отрадно говорить с вами.
Разговор, начавшийся тепло, стал приобретать оттенок обычной светской беседы. Иван не понимал причин, но чувствовал, как исчезает доверительная интонация, как рушатся те шаткие мостки, что наметились между ними.
– Я думаю о месте, – с отчаянием сказал он. – Ведь вам же нужно какое-то место, не правда ли?
– Место? – Дашенька вздохнула. – Господи, Иван Иванович, о чем вы, право. Кому нужна я, актерка, порченая и порочная для всех этих… Нет, нет, мне нужно уехать из этого города. Уехать туда, где не знают мадемуазель Жужу, где я смогу честно заработать кусок хлеба и честно смотреть в глаза людям.
– Тула. – Иван и сам не знал, как выскочила эта «Тула». – Под Тулой в имении Толстого живет мой брат Василий Иванович. Дарья Терентьевна, Дашенька, это же прекрасно, что пришло мне в голову, это же воистину перст Божий! Вы будете жить у Васи: я уверен, что он найдет вам достойное занятие. А как только я закончу в гимназии, я тут же приеду к вам, тут же, слышите?
– Приедете, – понизив голос, как-то очень значительно сказала она, – и я по-царски награжу вас. По-царски, Иван Иванович, милый, запомните мои слова!
Но Иван уже ехал в Ясную Поляну, его уже встречала сияющая, счастливая, преображенная Дашенька, и он уже был в восторге от этой встречи. Дашенька поняла этот странный олексинский восторг перед собственными мечтами, опять заулыбалась молодой, доверчивой, белоснежной улыбкой.
– Это счастье, Иван Иванович. Боже, какое счастье! – В порыве искреннего восторга она схватила его руку, сжала, подняла к груди (Иван обмер, но руку остановили на волосок от туго натянутого ситца). – Но нет, оно недостижимо. Оно недостижимо, Иван Иванович, недостижимо!
Словно в великом затмении чувств, она уронила руку Ивана на плотно обтянутые платьем колени, закусила пухлую нижнюю губку, и серые глаза ее тут же до краев наполнились слезами. Иван сидел как истукан, боясь шелохнуться, ужасаясь, что его могут превратно понять, а руку гневно и презрительно сбросить с божественных колен; сердце то замирало, то начинало биться с такой силой, что стук его мог быть услышан за дверью, где тихо брякали посудой.
– Недостижимо, – шепотом повторила она. – Увы, увы.
– Мсье Олексин, Дашенька, пожалуйте к чаю! – бодро и так некстати пропел в соседней комнате Гурий Терентьевич.