Слушать радио снова стало приятно. А то, что это запрещено и мало кому вообще доступно — большинству пришлось свои приемники сдать, — удовольствия не портило. Йенс Паульссон стал постоянным слушателем московского радио. Какой смысл получать самые интересные новости и сообщения из Сталинградского котла через лондонское радио, из вторых рук. А между прочим, похоже на то, что исполнится его политико-стратегическая мечта. На востоке русские колотят немцев, а на севере армии как бы вмерзли в землю. Однако внутренне Йенс Паульссон за эти годы сильно изменился. Красная Армия перестала быть просто фигурой на шахматной доске его желаний, которая делала свои ходы ради его удовольствия. Слишком много этой армии пришлось выстрадать, а теперь она побеждает в сражениях, воспеть которые героическими песнями из «Эдды» — все равно что пропеть детские считалки.
И кто бы мог подумать, что радостные вести придут в эту новогоднюю ночь с востока?
А для обер-лейтенанта никакой радости с востока не пришло, и вообще для торжества не было никаких оснований. Комендант города решился на то, на что права не имел: тоже отыскал в эфире радиостанцию, передачи которой начинались со слов «Говорит Москва!»
Бог свидетель, безрадостные это сообщения, любой, самый удачный застольный тост начнет горчить, когда вспомнишь об этих труднопроизносимых названиях далеких городков и населенных пунктов, которые, если верить московскому радио, русские «освободили от оккупантов». Фриче[7] всегда называл такие бои «ожесточенными оборонительными боями», в результате которых большевики несут чудовищные потери. Как быть? Жизнь здесь, в Рьюкане, вполне сносная, если отвлечься от полярной ночи. Но его направил сюда, чтобы обеспечить производство тяжелой воды. Достаточно ли производится ее сейчас, когда рейх сражается за свое тысячелетнее существование?
Это слова прорицательницы из «Эдды», и поток этот принес азиатов. И никого не спас «Мьёльнир», волшебный молот Тора. «Но мы получим куда более мощный молот, — думал Бурмейстер. — И когда он окажется в руках фюрера, мы сокрушим этот страшный поток».
Сначала Гвидо Хартман счел, что праздничный визит коменданта города всего лишь проявление его сентиментальности. Хочется посидеть при свечах, мысленно воспаряя к приятным воспоминаниям детства, к настроению, навеваемому песенкой «Тихая ночь, святая ночь» — и кажется, нет в мире ни страданий, ни войны, и забываешь, что «час спасения» отнюдь еще не настал.
Детлеф Бурмейстер разочаровал профессора. Вежливо поздравив профессора с наступающим Новым годом, перешел к сугубо деловым вопросам: необходимо как можно скорее достичь уровня производства окиси дейтерия, намеченного на конец весны. «Этот комендант города ни капельки не лучше, чем любой другой его пошиба. Вся его воспитанность и благоразумие — маска, он обуян жаждой власти. Дайте, дескать, фюреру бомбу, господин профессор, вы же человек высшей, германской расы!»
В этот миг Гвидо Хартманом овладело страстное желание не быть представителем этой расы, ему мучительно хотелось бросить в лицо всем этим Бурмейстерам, Оттам, Шпеерам и Гитлерам: «Плевал я на германское происхождение, называйте меня хоть цыганом, хоть большевиком, только не причисляйте меня к своим клевретам!»
Однако, взглянув на Бурмейстера, сразу осознал всю бессмысленность такого поступка. На что он мог рассчитывать, кроме полного непонимания? Куда умнее и предусмотрительней наморщить лоб и сказать: «Разумеется, разумеется, господин Бурмейстер, мы делали и будем делать все, что в наших силах».
Бурмейстер расслышал в словах профессора скрытое сопротивление; а вполне возможно, тот просто хотел поставить его, Бурмейстера, на место. В этих ученых господах чересчур много гонора, что особенно отчетливо обнаруживается, когда кто-то пытается поправить их там, где они считают себя единственно сведущими людьми. Мысль о том, что у профессора могут быть политические мотивы противиться наращиванию темпов, Бурмейстеру и в голову не пришла. К обострению отношений он отнюдь не стремился и в какие-то несколько секунд снова превратился в любезного компанейского человека, каким он не без оснований повсюду и слыл. Жестом фокусника выудил из кармана шинели бутылку «божоле», и когда они пригубили по первому бокалу, в комнате действительно возникло праздничное настроение — пусть и на несколько минут. Бурмейстеру хотелось бы, чтобы оно продлилось как можно дольше, как бы олицетворяя немецкое единство духа, столь необходимое в такие непростые времена; однако Гвидо Хартман был, что называется, наглухо застегнут и ничуть не расчувствовался. Нет, этот человек, сидящий напротив, этот гибрид из «Эдды», Библии, банковского счета и снобизма — нет, он не чета ему, пожилому честному физику.
— А что, если «томми» возьмут и расколошматят наш ящик? — грубо прервал благоговейную тишину Хартман.
Бурмейстер улыбнулся.