Когда аэроплан, взмыв, исчез в голубом пространстве, одна такая цепочка, сорвавшись, брякнулась прямо посередине Вермезё, где ее и подобрал пожилой господин, добрый знакомец моего прадеда, кристинский старожил и чиновник налогового управления, что на площади Святой Троицы в Крепости, некто Патц, Иожеф Карой Патц. А поскольку на той цепочке висел медальон с нашим фамильным гербом — грифоном, в одной лапе которого — меч, а в другой, нет-нет, не орало, как можно подумать, а три розы, то старик Патц доставил цепочку прадеду, и моя мать — от бабушки — получила ее в подарок на свадьбу. Цепочку и эту историю. Мать цепочку так ни разу и не надела, за что отец поначалу сердился на нее.
— Неужели ты думаешь, милый, что я буду носить ее после убийцы? — Но отец полагал, что с подобными принципами нельзя надевать ни одно старинное украшение, ибо, в сущности, все драгоценности так или иначе прошли через руки насильников.
— Так ведь те хоть не были коммунистами, — последовал неотразимый довод.
Красивая вещь. Теперь она у меня.
Тетя Мия куда-то пропала на целые сутки. Семья деда, которая жила в Пеште, была в полной уверенности, что она в Чакваре, прадед же, находившийся в Чакваре, думал, что она в Пеште. Где она пропадала, что делала, доподлинно неизвестно и по сей день. У бабушки она объявилась вскоре после полудня, в то время, когда обычно приходит поезд из Таты.
На звонок ей открыла горничная.
— Добро пожаловать, контесса. Надеюсь, вы хорошо доехали?
— Вполне, — кивнула ей тетя Мия, застыв на пороге. Горничная приняла у нее багаж и двинулась вверх по лестнице. Но тетя Мия продолжала стоять как вкопанная.
— Что-то случилось, контесса? — испуганно обернулась девушка.
— Ничего, друг мой. Пожалуйста, помогите войти.
Тут на месте застыла горничная, не понимая, чего от нее хочет барышня.
— Вы еще здесь? — окликнула ее тетя Мия. Та с перепугу выронила из рук саквояж. — Значит, здесь. Так помогите же. Обнимите меня за плечи, как пьяную, и ведите наверх.
Но тетя Мия была не пьяна, а слепа. Тетя Мия ослепла. Следов насилия на лице ее не было видно. Так рассказывал мне отец, а ему, в свою очередь, моя бабушка. Когда тетя Мия в обнимку с горничной поднялась в гостиную, бабушка вместо приветствия показала ей моего отца.
— Ты посмотри, посмотри, как он чмокает! — Она сама кормила его грудью, что по тем временам было редкостью.
Золовка повернулась на звук.
— Уже видела, — глухо проронила она, на что бабушка чуть было не обиделась, но заметила, что с золовкой не все ладно, заметила черные очки, которые тетя Мия, будто кинозвезда, будто Грета Гарбо, хранящая инкогнито, носила с тех пор до конца жизни. Она не снимала их даже на ночь, как мы убедились однажды, подсматривая за нею. Но тогда — может быть, в честь отца? — она в первый и последний раз их сняла и, опять-таки, в первый и последний раз произнесла слова:
— Я слепая.
Именно так: «слепая», а не «ослепла». Будто имя свое назвала. От врача она отказалась, рассказывать о случившемся не хотела. Интересно, что ни старший брат, ни отец ее так и не добились, чтобы она разрешила врачам себя обследовать. И, самое интересное, оба они примирились с мыслью, что тетя Мия вдруг стала сильнее их. Она познала такое, чего они не знали и не желали, не смели знать.
О запрете нам было известно, но наша сестренка однажды полюбопытствовала:
— Тетя Мия, а как вы ослепли? — Танти сделала вид, будто не расслышала. — А вы,
— Не
«Занятный и, я бы сказал, поучительный разговор состоялся у меня с господином революционером Штерком. Несколько странная, поверхностная и поспешная инвентаризация, проведенная в замке, продолжала меня беспокоить. И не случайно. Как-то вечером, ближе к одиннадцати, в мою комнату вбежал слуга, сообщивший, что на территорию замка проникли Халнек и Штерк и повсюду, у каждого входа, расставили часовых. Никому ни войти, ни выйти. Я уж было забеспокоился, что силовая акция связана с „еще не обнаруженными сокровищами“. (О „тайне бриджей“ я никому не рассказывал, о ней знала только камеристка Вильма, но, как всегда, делала вид, что ни о чем ничего не знает.)
Мы отправились спать и спали вполне нормально. Это — тоже черта Эстерхази. Ночь — для сна, и, следовательно, по ночам мы спим. На следующий день во время утренней мессы меня вызвали из домашней часовни и заявили, что собираются проводить дополнительную инвентаризацию и прежде всего опечатают комнаты, в которых находятся книги.
— Уж не испугались ли товарищи книг? — На что Штерк только саркастически усмехнулся, и, надо отдать ему должное, это была единственная — по форме, во всяком случае — непочтительность, которую он себе позволил.
— Меня поражает, граф, с какой интонацией вы произносите слово „товарищ“! Уже одно это оправдывает революцию, — похмыкивая, заметил он несколько позже.