Коммунисты почему-то всегда говорят о целом и никогда — о частностях. Частности они просто крадут. Все, что можно было переместить, — картины, коллекцию фарфора, старинные часы и прочие предметы искусства, — они свалили в двух залах. Старые слуги, обливаясь слезами, переносили из наших покоев эти прекрасные вещи, которые были для них столь же неприкосновенны, как и мы сами. И даже некоторые члены рабочего совета, притворявшиеся коммунистами, искренне — но полушепотом — сетовали мне:
— Эх, барин, дурное дело приходится нам тут творить!
— Приходится? — саркастически спрашивал я.
— Приходится, — серьезно кивал человек. Серьезно, устало, ожесточенно. И все же когда я остановился перед этими сваленными бессердечно вещами, лежавшими сплошной массой, словно огромная груда угля, спрессованными, неотделимыми друг от друга, переставшими быть самостоятельными предметами, выхваченными из своего времени и пространства, из своей системы координат, словно бы сблеванными в кучу на новом месте, — вот тогда я впервые увидел, в чем отвратительность
Штерк один за другим опечатывал книжные шкафы, я, как плохой дворецкий, болтался у него под ногами, делая вид, будто помогаю ему работать. Он заметил, что уже пятнадцать лет является коммунистом по убеждению. На что я заметил, что триста пятьдесят лет исповедую католицизм.
— Католическая — значит универсальная, — сказал я. Он жарко кивнул.
— Да, конечно. Я понимаю вас! — И поспешил успокоить меня, что отныне я не буду платить налоги, но меня это вовсе не успокоило (не знаю уж почему). А замок позднее будет национализирован, то есть будет служить благородным целям. И при этом еще пытался меня убедить, что ежели я нарушу какие-нибудь их запреты, то ждать от революционного трибунала пощады мне не придется.
— Вы мне угрожаете, Штерк?
Он сделал вид, будто не расслышал. Лед под нашей беседой потрескивал. Вынужденная любезность требовала некоторой косметики. Я воздерживался от предубеждений, связанных с евреями, зная, что всякое упоминание о них они встречают в штыки, хотя сами себя выделяют, и очень охотно. Относятся к человечеству приблизительно так же, как секеи к венграм: когда секея спрашивают, венгр ли он, он только головой мотает, что значит скорее „нет“, чем „да“, но потом добавляет: „Может быть, я и венгр, только лучше“. Что касается отделения себя от других, то примеров теперь было более чем достаточно. Все прежние безумные растраты не шли ни в какое сравнение с тем, что творил „комиссарский кагал“, предоставлявший самым никчемным евреям власть, благосостояние и богатство. И если где-то на чиновничьей лестнице был христианин, то „комиссары“ не успокаивались до тех пор, пока его место не занимал кто-нибудь „из своих“. А уж как, с каким гонором и жестокостью эти парвеню, не имеющие ни воспитания, ни образования, обращались с бывшими хозяевами, судить может лишь тот, кто являлся свидетелем их шумной, высокомерной и лихорадочной активности, какую они проявляют обыкновенно на всяком общественном поприще.
Больше всего евреи боялись крестьян. И, наученные горьким опытом Ленина — Троцкого, попытавшихся национализировать крестьянские земли, венгерские коммунисты не стали трогать наделы, превышавшие шестьдесят хольдов. Не очень-то изменились и большие поместья, ибо возникшие на их месте производственные кооперативы оставили в принципе все как было — правда, доходы от них доставались уже другим. Но разве все дело в этом? Поместье мое конфисковали, и теперь помещиками стали евреи да наемные кооператоры. Вся разница заключалась в том, что на птичий двор я отправлялся пешком, а бывшие мои управляющие, не забывая любезно меня приветствовать, куда-то мчались мимо меня по своим неотложным служебным делам. От крестьянина до аристократа — всего один шаг. Вопрос только в том, кому предстоит его сделать…
Я вообще не вижу причин, почему я не должен быть антисемитом, что, естественно, подразумевает известные предубеждения, а именно нелюбовь к евреям. Но когда я встречаю среди них человека достойного, заслуживающего любви — а надо быть идиотом, чтобы начисто исключить существование таковых, — то я должен пересмотреть свою точку зрения; иначе я буду осел. Я не симпатизирую „денежным мешкам“, но вовсе не обижаюсь, когда другие не любят, к примеру, аристократов. Но совершено другой вопрос — у меня впечатление, будто мир весь составлен из „совершенно других вопросов“, — какое количество идиотских предрассудков господствует в массах, которые новым „вождям народа“ с такой ловкостью удалось использовать. К примеру, сожительницу Халнека так и не удалось убедить в том, что комната моей дочери в самом деле является комнатой моей дочери. Ей казалось, что для контессы она была слишком скромной.