Гинзбург, сидевший с краю стола, прижав скрипку к подбородку (выезжая в Тарасовку, он захватил с собой и скрипку, потому что гармонист внезапно умер, выпив лишнего на свадьбе), Гинзбург качнул головой и заиграл «Интернационал».
Ганжа сорвал с головы кепку, замер, над площадью замелькали руки, мужчины снимали картузы и шапки, — казалось, это птицы слетали с голов и падали вниз, — в толпе замелькали седые, рыжие, русые, черные головы, аккуратно причесанные и русые кудрявые чубы, лишь позади, где теснились женщины, виднелись темные, бабьи, и светлые, девичьи, платки.
Когда затих «Интернационал» и вверх снова взлетели картузы и шапки, прикрывая головы крестьян, Ганжа сообщил, что сейчас будет говорить секретарь укома товарищ Гинзбург.
Отложив скрипку в сторону, Гинзбург поднялся, одернул старенькую, с заплатами на рукавах, гимнастерку, обвел людей спокойным взглядом. Не раз и не два ему приходилось выступать в селах, он уже заранее знал, что хотят услышать все эти люди, о чем будут спрашивать потом, обступив его тесным кругом, потому и начал не с крестин, а с внешней и внутренней политики молодого Советского государства, с продналога и постепенной ликвидации «ножниц» между городом и деревней, организации кооператива и борьбы с неграмотностью — этим последним врагом революции, по которому надо решительно ударить рабоче-крестьянским, трудовым кулаком. Гинзбург говорил горячо и убедительно, его небольшая фигурка и похудевшее на тощем соцвосовском пайке лицо дышали такой верой в каждое сказанное им слово, что вера эта передавалась слушавшим его людям и даже легкомысленные девчата, зажав в платочках недогрызенные семечки, становились на цыпочки, чтобы получше рассмотреть «орателя», и переспрашивали друг у друга: «Что он сказал?»
Когда Гинзбург заговорил об основном событии, ради которого, собственно, и собрались на площади все эти люди, толпа всколыхнулась и глухо загомонила, все снова повернули головы, стали глядеть на Максима, стоявшего, вытянувшись в струнку, возле стола.
— Товарищи! — заканчивая свою речь, сказал Гинзбург. — От имени укома партии и волисполкома, а также от имени антирелигиозного товарищества «Атеист» я искренне приветствую бедняка крестьянина, комсомольца, нашего молодого товарища Максима Твердохлеба, который снимает с себя сегодня религиозно-поповское клеймо и принимает новое имя — Владимир, в честь нашего вождя и учителя товарища Ленина!
И, подавая пример другим, первым зааплодировал.
Мужчины, стоявшие впереди, тоже стали аплодировать, неумело складывая дощечками огрубевшие ладони, задние же нетерпеливо напирали на передних, стараясь разглядеть, что это передает секретарь укома красному крестнику.
— Красную материю, — покатилось по толпе.
— Много?
— Да аршин шесть.
— Шей, Максим, красные галихве, чтобы девчата крепче любили!
— Тю, дурной! Да он же теперь не Максим. Теперь он Володька…
— А гляньте-ка, кума, — у вас глаза лучше видят, — не растут еще рога?
— Не там, жиночки, рога ищете!
Пока вспотевший Володька-Максим принимал от Гинзбурга подарок, Ганжа развернул знамя, которое до этих пор лежало перед ним на столе, развернул его так, чтобы все прочитали вышитые на красном полотнище слова: «Бедняк, шагай к свету и разбивай дурман религии!» — и заговорил:
— Дорогой товарищ Твердохлеб! Сельсовет награждает тебя в день красных крестин этим знаменем. Держи его крепко в руках, и пусть оно всегда указывает тебе правильный в жизни путь!..
— Слышите, девчата, теперь Максим с этим хлагом и на улицу будет ходить, — продолжали комментировать событие в толпе.
— А как же он будет целоваться?
— А он тогда тебе даст его подержать…
— Цыцьте вы, сороки! — сердито заворчали на балагуров старшие, так как там, возле стола, видимо, случилось что-то непредвиденное.
Ганжа, вручив крестнику знамя, хотел объявить митинг закрытым, и Гинзбург уже поднял руку со смычком, чтобы сыграть «Интернационал», но тут Светличный, сидевший до того за столом, сияя черной кожаной курткой, предупреждающе поднял руку, встал и подошел к крестнику со словами:
— Товарищ Максим, а теперь Владимир! От имени особого отряда рабоче-крестьянской милиции приветствую тебя с революционными крестинами.
Он умолк, ожидая ответного слова, но Максим только переступил с ноги на ногу и пошевелил губами, изо всех сил сжимая красное знамя, трепетавшее под ветром над головой.
— Разреши вручить тебе и мой скромный подарок, — продолжал Федор. — Золотые часы высшей пробы, боевой трофей, добытый мной от белопольского генерала, зарубленного вот этой саблей!
С этими словами Светличный достал большие карманные часы с такой толстой цепью, что казалось, посади на нее самого злого пса — и то не сорвется. Повертел в руках часы, ослепляя завистливые глаза золотым блеском, и отдал Твердохлебу.
Теперь уже у самых завзятых зубоскалов язык отнялся. И не один из них, скребя в затылке, тихонько раздумывал: не стоит ли и мне окреститься таким образом ради столь дорогих подарков?