Только за ужином Иван первым нарушил тяжелое молчание:

— Что же, так и будем без сторожа?

— Тебя привяжем. — Обида на сына перекипела, улеглась, и он тут же добавил: — Завтра, если бог даст хороший денек, съездим к одному хозяину…

— А у него что, собачий питомник? — перебил отца Иван.

— Иван! — обжег непокорного сына осуждающим взглядом Оксен…

Вскоре во дворе Ивасют появился новый сторож — Бровко.

Этот не грыз цепь, не порывался удрать домой, как сел на цепь, так и начал наводить порядок. В первый день разорвал на куски кота. Ивана загнал в угол между кладовой и хлевом, зажал его так, что тот едва отбился от него лопатой. А вечером прокусил Алешке, который вынес ему поесть, руку.

Оксен даже не рассердился, увидев окровавленную руку сына. Хлопнул слегка Алексея по затылку, незлобиво сказал:

— Чего, дурак, лез? Не видишь, какие зубы!

Этому псу Иван уже и не собирался отрубить хвост. Потому что, пока такого схватишь за хвост, он и ногу тебе отгрызет! Вон как смотрит краснющими глазами! Вишь как оскаливает покрытые пеной клыки! Не зря хозяин сказал, чтобы остерегались, пока пес немного привыкнет. «Потому что шел вчера соседский Николай в новом галихве, чтобы похвастаться перед моей девкой… Все лето зарабатывал на это галихве, бедняга… Шел да и не дошел: у самого порога набросился на него этот дьявол да и полатал галихве сзади и спереди. Да так же, проклятый, постарался, что побежал парубок домой — весь иконостас на виду! Только поясок и уцелел, да кусок штанины над сапогом…»

Что же? Ивасютам только такой сторож и нужен. Ведь, слава богу, снова есть что стеречь, ибо новая власть, кажется, понемногу избавляется от своей ярости. Уже не хватает солидного хозяина за горло так, что тот только штанами трясет: «Берите, будьте вы прокляты, все, только отпустите душу на покаяние!» Не продкомиссарит по дворам и кладовым, забирая все под метлу: хоть сей, хоть не сей, все равно налетят осенью, как воронье, и выклюют все до единого зернышка.

Теперь, слава богу, навели порядок. Никто уже не лезет и не заглядывает в кладовые — сколько там засыпано и припасено. Отсеялся, сжал, смолотил, уплатил государству продналог, а остальное — дудки! Я тут хозяин, что хочу — продам, где захочу — куплю, сколько хочу — припасу, потому что сама власть, поумнев на голодном пайке, велит обогащаться. И не лезь ты ко мне, товарищ Ганжа, со своими голодранцами, теперь и на тебя найдется управа. Хочешь жить в мире — предоставь мне свободу делать то, что я сам считаю нужным. Вон прочитай, о чем нынче в газетах пишут: хозяин — основная хвигура на селе, хозяин, а не какой-то там голоштанник, который отродясь земельки своей не имел, не знает, чем она пахнет, а тоже — метит в господа да начальники!

И у Оксена, который уже было совсем упал духом в двадцать третьем году, который в отчаянии взывал к богу: «Спаси, защити, укажи!..» — который уже не знал, с какой стороны подойти к Ганже, лишь бы хоть немного умилостивить, задобрить его, понемногу-понемногу появлялась прежняя самоуверенность. Он уже отваживался надевать, идя в церковь, добротную синюю поддевку, а не старый, ношеный-переношенный пиджак, в котором работал у себя во дворе.

Особенно повеселел Оксен после того, как съездил в Яреськи, к всеукраинскому старосте, проезжавшему через Полтавщину.

Всеукраинский староста не ослепил их, как они ждали, царским величием, не ошеломил губернаторским высокомерием. Был в простом рабочем пиджачке, в вышитой красными и черными крестиками полотняной сорочке — ну самый обыкновенный тебе мужик! Встретил бы такого где-нибудь на улице — и не оглянулся бы. Пригласив их в вагон, староста угостил чаем, и они, осторожно держа тонкие стаканы своими заскорузлыми пальцами, вытирая шапками вспотевшие лбы, все присматривались да примеривались, выжидая удобную минуту, чтобы спросить о том основном, ради чего, бросив в горячую пору работу дома, приехали за много верст к этому вагону.

Хорошо понимая их мужицкую хитрость, Петровский, улыбаясь, с грубоватой откровенностью сказал:

— Вот что, мужики! Поезжайте себе спокойно домой и работайте! Никто вас не будет трогать.

Оксен возвращался домой именинником. Доехал до своего поля — не выдержал, слез, прошелся по озими, которая густой щетиной позеленила его ровные, как стол, десятины, присел, провел ладонью по молодым, пружинистым стеблям (ложись — не прогнется!), с жадностью вдохнул с детства знакомый и милый горьковатый запах согретой солнцем земли. А над ним простиралась, как бы позванивая кристальной прозрачностью, весенняя благодать. Зеленеющими нивами и небесной лазурью. Нетронутой белизной облаков и по-мальчишески робким дуновением ветерка. Дрожащим маревом у самого небосклона и золотистым теплом. И такой чарующей, такой бодрящей свежестью, что даже сердце замирает, в груди щекочет от легкой невольной радости!

Перейти на страницу:

Похожие книги