Наконец я дошел до Гоулстон-стрит. Улица была пустынной. Днем оживленная (поблизости находился рынок), ночью она словно вымерла, в этой части города не было питейных заведений, сюда не заглядывали проститутки, и запертые лавки уличных торговцев по обеим сторонам оставались без присмотра. Я видел за чугунными решетками груды овощей и фруктов, слышал кудахтанье сидящих в клетках куриц, которые не были проданы и потому получили еще один день жизни в своих крошечных загаженных застенках; чувствовал запах конского навоза, сплошным слоем устилающего немощеную дорогу. Флажки – почему торговые улицы обыкновенно украшены, словно средневековые рыцарские турниры? – обвисли во влажном воздухе. Создавалось впечатление, что все жители покинули город, бежали в джунгли и попрятались в пещеры, спасаясь от надвигающейся гибели. Возможно, я и был этой погибелью, или, по крайней мере, ее предвестником.
Я не спеша шел по Гоулстон между закрытыми ставнями ларьками и безликими кирпичными стенами жилых зданий, ища укромный закуток, где можно было бы сделать свое дело, не опасаясь быть увиденным. Я находился рядом с чем-то под названием «Образцовый жилой дом Уэнтворт» – угрюмой крепостью из красного кирпича, позволяющей укрыться на ночь тем счастливчикам, кто может позволить себе за это заплатить, когда заметил арку, где скрывалась дверь, ведущая к полному убожеству и упадку, которое находилось несколькими этажами выше. Место было идеальное.
Юркнув в арку, я первым делом достал из кармана скомканный фартук и бросил его. Фартук упал не так, как нужно, – я хотел, чтобы кровь оказалась на виду, и тогда тупейший из тупых сообразил бы, что это такое. Чтобы получить надлежащую картину, потребовалось расправить ткань.
Покончив с этим, я достал кусок мела из брюк, куда заранее положил его как раз для этой цели. Почти целый месяц я тщательно обдумывал послание, с любовью разбирал его, подобно поэту, анализирующему свое стихотворение, ибо в нем должны были содержаться определенные сведения и определенные указания, но не более того. Выбрав подходящий участок стены, я начал писать, без спешки, крупным почерком, чтобы получилось письмо, а не каракули. Я задумал свое послание как зрительный образ, строчки абсолютно симметричные, катрен из длинной, короткой, длинной, короткой строк, несколько отрывистых, четких слов, полностью ясных по смыслу и намерениями и…
Я едва не выскочил из ботинок!
В то время как я сосредоточенно трудился, заканчивая третью строчку, что-то – точнее, кто-то – ткнул меня в спину.
Я в ужасе обернулся; сердце мое заколотилось подобно обезумевшей паровой машине, готовой вот-вот взорваться. Я протянул руку к ножу из шеффилдской стали, готовый вступить в схватку с врагом, которого необходимо убить.
Это оказалась маленькая девочка.
Лет шести, хрупкая и бледная, в мешке из грубого джута, босая, растрепанные волосы, ниспадающие на лицо, на огромные горящие глаза, кожа как жемчуг, но тут и там заляпана грязью.
– Господин не желает купить цветок? – спросила девочка.
В руке она держала одинокую увядшую розу.
Это что, сцена из старика Диккенса? А может быть, из миссис Уорд[29], выдавшей свою порцию слезливой патоки для утонченных читательниц, или даже из лишенного чувства юмора Харди? Оба они примерно через пятьдесят страниц убивают какого-нибудь паренька или девчушку, чтобы заработать лишний шиллинг на своих грошовых ужастиках. Однако это была не литература, это происходило в действительности; щупленькая девочка олицетворяла собой всех обездоленных и голодающих, всех тех, кто ютится под мостами, спасаясь от жестоких лондонских ночей, сознавая то, что не далее как через месяц погода станет еще более свирепой.
– Во имя всего святого, дитя мое, что ты здесь делаешь совсем одна? – спросил я.
– Сегодня в ночлежке не нашлось места, поэтому мама отвела меня под мост. Но только я думаю, что она умерла. Она ужасно кашляла кровью. Я не смогла ее разбудить. Я шла целый час. Нашла розу и решила продать ее какому-нибудь джентльмену. Пожалуйста, сэр! Это так важно!
– Тебе нельзя находиться здесь одной. Сейчас уже поздно, и здесь очень опасно. Неужели у тебя, кроме несчастной матери, никого нет?
– Нет, сэр. Мы перебрались сюда из деревни несколько месяцев назад, ради работы, но папа не смог ее найти. Какое-то время назад он ушел, куда, я не знаю. С тех самых пор мы с мамой остались одни.
– Ну хорошо, – сказал я, – я найду тебе ночлег.
– Сэр, всего один пенни за розу – больше мне ничего не нужно.
– Нет, нет, так не пойдет. Эта роза ничего не стоит, а ты бесценна. Идем со мной, дитя мое.