От тягучего ритма и горячего отцовского дыхания мои веки становились всё тяжелее:
Лео улыбнулся мне и снова чуть слышно пропел последнюю строчку, вставив мое имя:
На руках у него спал мальчик из плоти и крови – в этом не было никаких сомнений.
– Первые несколько месяцев я питался только молоком черной козочки, которую Лео держал на заднем дворе дома по улице Ингольфсстрайти. И так я был до него жаден, что, едва услышав постукивание крышки о край кастрюли, в которой кипятились мой рожок и соска, начинал трепетать, как мушиное крылышко, – предвкушение накрывало меня с головой, сотрясая всё тело, и если бы я умел, то орал бы во всё горло от нетерпения.
Фру Торстейнсон, до того как родить дочь, считала козоводство во дворе черт знает чем и неоднократно пыталась заставить супруга сплавить куда-нибудь козу, убеждая его, что держать возле дома вонючую зверюгу с дурным характером – стыд и срам, особенно там, где по праву должны благоухать розы и кусты красной смородины, и что хорошо бы заодно избавиться и от иностранца. Однако теперь время от времени она посылала служанку в наш с отцом полуподвал за бутылкой козьего молока для Хáллдоры О́ктавии – такое имя пара дала наследнице, которую фру зачала со своими четырьмя партнерами той давней памятной ночью.
Мой отец, как бы ни обстояли наши дела, был со служанкой всегда приветлив и просил передать госпоже и ее дочери молоко и самые теплые пожелания благополучия, неизменно добавляя, что госпожа наверняка сделала бы то же самое для его сына, появись в том нужда. Но несмотря на эти вежливые чистосердечные слова, ни разу не случилось так, чтобы фру Торстейнсон предложила мне отведать молока из ее полной груди, а моему отцу и в голову не приходило самому о таком попросить, хотя к весне тысяча девятьсот шестьдесят третьего года надои от козочки стали намного скуднее.
Да, мои ручонки никогда не поглаживали материнскую грудь, мои губы никогда не смыкались вокруг соска, мой язык никогда не купался в теплом женском молоке и оно никогда не струилось вниз по моему горлу.
Иногда Лео задавался вопросом: может, именно поэтому его сын рос таким тихоней? Да, я был улыбчивым и счастливым ребенком, никогда не плакал и не повышал голос, но лопотал и агукал так тихо, что отец никогда не был уверен, издавал я эти звуки или они возникали у него в голове, пока он наблюдал, как я барахтался в своей кроватке. Возможно, причина заключалась в том, что моему организму была незнакома такая пища, как человеческое молоко? Возможно, существо из глины не могло стать настоящим человеком, не вкусив каннибальского напитка жизни, не покормившись другим человеком?
Но когда отец понял, что единственная возможная замена белому грудному молоку фру Торстейнсон – это его собственная красная кровь, он отбросил такие мысли раз и навсегда. Идея вскормить меня на человеческой крови, если ее осуществить на практике, выглядела не только ужасной, но и рискованной. Лео хотел создать спасителя, способного передать важное послание новому веку, а не ненасытного кровопийцу, подобного тем, что столкнули мир в бездну, пока бездна отводила взгляд от их лиц.
Я до сих пор помню его щекочущий мизинец у себя во рту, проверяющий, не слишком ли натянута или расслаблена подъязычная уздечка, не слишком ли нависшее или расщепленное нёбо, не слишком ли узкий или разросшийся корень языка. В другое время, подсунув руку мне под затылок, он поглаживал мою шею подушечками пальцев, или, положив ладонь на грудь, измерял силу дыхания – но всё, казалось, было в порядке, и после каждого осмотра он тяжело вздыхал. Ему оставалось лишь ждать и надеяться, что настанет день, когда я обрету свой голос. А если я окажусь по-настоящему немым, то он был готов обучать меня другим средствам выражения: писательскому искусству, живописи, танцам, музыке – всему возможному, чтобы, когда придет час, я смог обратиться к массам и увлечь их за собой.
– Что ты и сделаешь. Еще есть время…
– Спасибо, Алета, ты замечательная. Давай-ка выпьем коньячка.