Возвращаясь из своего последнего путешествия, Джон Робертсон отчасти заплатил за свои подлости. Получить с него эту плату, наказать его, как он того заслуживал, выпало на долю моих заклятых врагов, бандитов-артиговцев. Между Санта-Фе и Бахадой этот потомственный пират попал в руки пиратов Протектора. Они подвергли его ужасным надругательствам. Раздев донага, его положили ничком на землю и привязали к колышкам руки и ноги, после чего над ним часами трудилась орда тапе[305] и коррентинцев. Я помню его сумбурный рассказ о том, что ему довелось пережить среди ночи, о том, что мерещилось ему в полуденный зной. Не знаю, был ли искренен гринго. Мне бы хотелось прочесть ту версию этого эпизода, которую он дает в своей книге, если только у него хватило духу его рассказать.
Осыпая англичанина упреками и поношениями, я вдруг вспомнил, как он, бывало, напевал себе под нос, во время партии в шахматы или моих разглагольствований о звездном небе, индейских мифах, галльской войне или пожаре, в котором погибла александрийская библиотека[306]. There is a Divinity that shapes our ends, Rough-hew them how we will. Я слышу голос Джона Пэриша. Благодетельное божество в конце концов любовно обтесало его судьбу в полях Бахады.
Разбойники Артигаса дочиста разграбили «Инглеситу». Растащили парадные формы и кепи, заказанные офицерами, входившими в Хунту, фахи[307], кружева, отрезы руаны[308] и мадаполама, драгоценности и безделушки, предназначавшиеся для их жен.
Захватили треуголку, оптические и музыкальные инструменты, телескоп, различные электрические приборы, оптом закупленные для меня англичанином. И, само собой разумеется, оружие и боевые припасы, которые по моему приказанию везли для армии, спрятав под грузом угля.
Полосатая тряпка, флаг британской империи, ему не помогла: пришлось голой рукой взяться за раскаленную ручку сковороды, на которой жарились каштаны. Когда английский эфеб очнулся от кошмара, он оказался зрителем занятного спектакля, импровизированного в его честь. Банда артиговских негодяев, нарядившихся в парадные мундиры и священнические облачения или напяливших на себя женские платья и украшения, бесновалась вокруг него, как взбесившиеся бесы, потрясая новехонькими саблями и пистолетами. Крича во все горло, они бились об заклад, кто сумеет зарезать его с одного взмаха. В эту минуту, должно быть, и Джон Пэриш, как старик из рассказа Чосера (и как это случилось недавно со мной), застучал кулаками в двери матери-земли, прося впустить его. Не знаю, что в этот момент должен был думать Джон Робертсон. Уж наверняка это были невеселые думы. Судя по тому, что он уже испытал, ему не приходилось ожидать ничего хорошего. Хотя англичанин всегда старается возвыситься над временным, преходящим, Джон Пэриш был в отчаянии: рядом с ним не было Хуаны Эскивель, и некому было врачевать его раны и баюкать его своими песнями.
Вечером накануне его отплытия, когда еще веселья не сменило похмелье, его брат простился с ним, не скупясь на шутки и пантомимы, оказавшиеся в некотором роде пророческими. Не смейтесь так, сеньоры, в особенности вы, дон Джон, мой будущий торговый консул. Накличете беду. Как в воду глядел.