На том берегу речушки Кара-кара прачки колотят вальками белье. Ребятишки купаются нагишом. Один смотрит сюда. Поднимает руку. Показывает на Дом Правительства. Одна из женщин, перекрестившись, дает ему такую затрещину, что он летит в воду. Негритенок ныряет. Женщины застывают. Эти люди не обманываются. Они видят меня верхом на пегом. Они не обманываются. Они знают, что это Я не Верховный, которого они боятся-любят. Их любовь-страх позволяет им это знать и в то же время обязывает их не знать, что они это знают. В их страхе вся их мудрость. Она велит им ничем не быть. Ничего не знать. Безвестные подсолнечники, они отбрасывают на воду тень своего уныния. Что они знают о Южном Кресте, о крестоносцах, о крестоцветных? Колотя вальком и полоща белье, они курят огромные сигары, и вместе с дымом от них исходит и знание, и невежество. Они целыми месяцами смеялись над фигурой на носу «Ковчега» — змеей с головой собаки, которую вырезал Матео Мборопи. Если встречный ветер дует ей в рот, чудовище лает, то подвывая, то заходясь кашлем. Они годами потешались над этой непонятной фигурой, над этим еще более непонятным лаем, пока от собачьей головы не остался лишь кусок челюсти.
Они уже давно не смеются. Они знают еще меньше, чем прежде. А боятся больше. Прачки перекидываются с берега на берег именем фантастического персонажа. Потом поют. Их песни долетают до меня, подобные почтовым голубям, которых я послал в армию. Пойду-ка посмотрю, говорю я себе. Пойду-ка послушаю. Однажды вечером я подошел к речушке. Спросил у одной прачки, чему она смеется. Ее смех оборвался, и по лицу ее было видно, что она не верит своим глазам. Она воззрилась на меня, моргая от удивления, как будто я впал в детство. От чего рождается рыба? — спросил я ее. От малюсенькой колючки, которая плывет по воде. От чего рождается обезьяна? От кокосового ореха, который качается в воздухе. А кокосовая пальма? Кокосовая пальма рождается от рыбы, от обезьяны и от кокосового ореха. Ну, а мы от чего рождаемся? От мужчины и женщины, которые спаслись во время потопа, забравшись на очень высокую кокосовую пальму, — так говорит Паи в церкви, сеньор. Но моя мать была юлой, такая она была сараки[89], а мой отец ремнем, который подхлестывал юлу. Когда они оба остановились, родилась я. Так говорят. Но кто его знает, верно это или нет: ведь тот, кто рождается, не знает, что рождается, а тот, кто умирает, не знает, что умирает. Хорошо сказано, сказал я и ушел, оставив за спиной ее смех.
Если бы я мог сегодня добраться до ручья, я спросил бы у прачек, видели ли они месяц назад, спустя три дня после грозы, как в пять часов вечера налетела тьма слепых птиц. Спросил бы, слышали ли они, как кричали эти птицы, прилетевшие с севера. А впрочем, к чему. Они ничего не знают, ничего не видели, ничего не слышали.
Я уже не слушаю оркестр. Через семнадцать минут в эту дверь войдет Он. Тогда я уже не смогу больше писать тайком.
Обтянутый кожей череп пристально смотрит на меня. Передразнивает гримасы, которые вызывают у меня удушье. Я впиваюсь ногтями в адамово яблоко, сжимаю трахею, которая всасывает пустоту. Призрак с лицом мумии делает то же самое. Кашляет. Его грубый смех отзывается в моей черепной коробке. Он будет и дальше наблюдать за мной, даже если я сумею не смотреть на него. Игнорировать его. Я пожимаю плечами. Он тоже пожимает плечами. Я закрываю глаза. И он закрывает глаза. Я представляю себе, что его здесь больше нет. Нет, он не исчез. Он смотрит на меня. Швырнуть в него чернильницу, чтобы он пропал. Я хватаю чернильницу. Он тоже хватает чернильницу. Если я опережу его, получится еще хуже. Похожий на скелет старик по-прежнему будет торчать перед глазами, умножившись и приплясывая в каждом обломке луны — круглого зеркала, затуманенного испариной. Он поворачивается к окну. Я теряю его из виду. Краешком глаза вижу, что он меня видит. В человеке потаенно живут чудовища. Химерические животные. Существа не от мира сего. Иногда они выходят наружу и немного отдаляются от нас, чтобы лучше следить за нами. Чтобы лучше завораживать нас.