Дорога пересекала жнивье, сладко и тонко пахло рожью. Тугие снопы, составленные в суслоны-«тридцатки», отливали золотом в багряных огнях заката. Мимо суслонов — соломенных желтых холмиков — прямиком по щетинистой стерне скакал верховой в пунцовой развевающейся рубахе.
«Митька Нос, — признал «государик» своего подручного. — Из Маслова скачет, пес смердящий».
Недовольно придержал меринка.
— Ну? — хрюкнул скатившемуся с лошади холую.
— Челом бью, осударь: Сусанин-старостишка мужикам слабит.
— Что там?
— Дозволяет нестеровским сжинать ночью свою рожь. Мужицкую. Тайком все жнут, после барщины.
— Согнал?
— Ревут бабы, осударь. Льготу просят: рожь-де перезрела, и зерно сыплется… Так что в ночь сегодня они опять на свои ржища хотят.
— Кто?
— Нестеровские то есть.
— А днем на барщине дрыхнуть? — рявкнул Полтора Пуза. — Свои поля убирать после вотчинных — забыли наказ?
— Ослух не мой, осударь. Так что мужиков и баб опять этот Сусанин…
— Надоел звон: Сусанин, Сусанин… Фамилией, как дворянина, жалуешь лапотника.
Приказчик зевнул, от него пахнуло хмельным. Митька Нос живо сообразил, что Полтора Пуза опять «клюнул», что недурно и даже как раз впору ввернуть сейчас в разговор побасенку.
— Гы-гы… это старостишке тут прозвище, — осклабился, сгибаясь в поклоне. — Ходит бывальщина, осударь, что жила тут-ка нищая Саня. Из погорелок Заболотских — давно, слышь, дело-то было… «Подай-су», «пожалей-су», — к каждому слову «су» да «су»… Вот и того… и звали «Сусаня», хе-хе…
— Ну?
— Иванишку-старосту, когда тот еще дитенком был, Сусаня-христарадница в приемыши, бают, взяла. Вот и Сусанин стал. Тут их, Ивашек, полна деревня. Иван Тюха, да Ванька Люль, да вот Сусанин, да Ивашка-Дурка сам четверт…
— А ты — Дурка сам пят… Посадили хоть его под замок? За мальчишку, что выпустил вчера?
— Сусанина-то?
— Эй, схлопочешь ты у меня плетки!
— В амбаре, осударь, в амбаре седой закован. Только не знает он, куда нищий утек. Где сыскать? Собаки след не берут.
— На кнуте власть держи, — барственно поучал приказчик. — Жнет кто ночью — лупи чем попадя! Ослабу дает староста, беглым дает повадку — лупи старосту в два, в три кнута!.. Долго мне вам долбить?
— Понял, осударь… Дык с ним-то как? Сусаниным?
— Ни дьявола ты, сусло, не понял. Сам займусь, держи крепко в амбаре.
…И снова покрякивает, клубит дорожную пыль господская легонькая тележка, снова дремлет-покачивается Полтора Пуза. Прочь думы о суете, о делах: ишь оно — раздолье вокруг! Взгорки зеленые. Сосны. Поляны и березнячки… А на том займище, за Ключаревским отрубом, гоны охотничьи дивно привольны. Там срублен у речки Тихой даже дом-теремец для утех самого пана Вишневецкого. Хотели пожаловать прошлой весной паны, да вот не сбылось: в польские земли, к литвинам укатили.
Как этот знатный вельможа залетел в Кострому — дело тонкое, щекотливое. В столице укрывать панов после майского мятежа было никак нельзя: слишком уж много московского простолюдья паны тогда извели. И за рубеж высылать их сразу не порешились бояре. Так и оказались ясновельможные вроде бы в почетном плену. Стадницких в Ростове поселили стараниями Филарета, Мнишки в Ярославле оказались. А Константину Вишневецкому Романовы изволили определить на постой свои хоромицы в Костроме. Богатое там подворье у священнейшего!
Почти год жили в Костроме чужеземцы, Филарет Никитич склонил брата приставить Акинфия сначала к панской обслуге. «Будешь тут нашим глазом», — шепнул Иван-боярин в напутствие… Да только вскоре «глаз» потребовался и в Домнине, — туда бочком-молчком начали подсовываться каверзные родственнички Ксении Ивановны, супруги Федора-Филарета. И — тю-тю, Москва белокаменная: живи-ка, раб верный Акинфий, в лесах-болотах, среди шишиг. Но и грозы боярской тут, правда, нет. Сам всем гроза.
Вечер между тем густел все явственнее. Задумчивой синью наливался воздух, хотя в березняке, в кружеве листвы над дугой, все еще сквозил малиновый закат. Торная ямская дорога, вильнув, ушла влево; сухо защелкали под колесами коренья. Хвойная тишина, последние версты: проехать лишь Черную Кулигу, где прошлой весной жгли ночью костер охотники-шляхтичи… «А зорких трех ястребков прислал тогда пан Константин вместо себя, — вспоминал Акинф, — не столь охотились панычи, сколь примечали, вынюхивали, выспрашивали… Ян Пшибось, черненький-то? Да, Янушем кликали. Еще — Никола Пудковский с ним, да Бундзило, жердяга нескладный…»
Буланый меринок, бежавший спорой рысцой, шевельнул вдруг ушами. Не будь Акинфий в хмельном забытьи, он почуял бы тотчас неладное, движение в кустах приметил бы. «Пригнись, Чига, — шептались там, в ельнике. — Веревку, Кречет с Охримом, веревку!.. Козолуп, Озяба — на месте?..»
…Да, сплоховал-таки Полтора Пуза, поздновато стряхнул с себя хмель. Грозный свист, и — Буланого сцепили под уздцы чьи-то железные руки. Что-то грубое, неодолимое навалилось жаркой глыбищей сверху.
— С нами бог! — рявкнуло над ухом.