«Гроза вотчины» слабо икнул, сжавшись под нависшим над головою дубьем. Кто-то грубо закручивал ему руки и ноги, тугая веревка жгла тело. Акинфий приоткрыл веки и в ужасе опять закрыл. Москва тотчас встала перед глазами, жаркая схватка на выступе романовской кровли… Он это, он, тот самый заводила-пушкарь с крыши на Варварской! Рыжие — никогда не забыть их — усищи-пики. Сабельный шрам над левым глазом… Он!
— Вот где бог встречу послал! — превесело подмигнул глаз. — Не узнаешь, голубок?..
«БОКОВЫЕ ЛОШАДКИ» ФИЛАРЕТА
Плотный, дородной мужской стати митрополит Ростовский, русобородый, в домашней лиловой рясе удобно сидел возле окна, с глазу на глаз с любимым братом. Холодком предосенней ночи тянуло из сада. Шипели, мигая, оплывающие свечи в серебряном поставце на столе, от лампады плыл маслянисто-желтый тяжелый отсвет. Келейный служка, неслышный, как тень, внес грушевый настой в голубых позлащенных скляницах.
— Выдь, отроче, — махнул Филарет рукою. — Запри в сенях дверь. Будь тамо.
— Зыбко, Федя, в миру, — вздохнул, помолчав, боярин Иван. — Злобству и смуте конца нет, мужик опять зубами скрегочет… Не слыхал, я чаю, про Акинфа-приказчика?
— Это в Домнине? А что там?
— Чуть жив приполз раб из Костромы. Растелешили его, Акишку, где-то в лесах, руки-ноги плуту скрутили да… в муравейник — нагишом! Срам вымолвить… Наладил бы туда наш Мосальский расправщиков, что ли, своих? А то — воинов бы оружных с полста?.. Напиши-ка, братчик.
— Самому мне срок в Костроме быть. Духовные дела зовут.
— Так, может, завтра? — Боярин заметно оживился. — Заодно бы вместе обоим? Одной колеей?
Владыка молчал, покойно смежив ресницы, лишь дрогнула слегка его тень на сводчатой, расписанной травами стене. Молча ласкал он холеными перстами привезенный Иваном предивный ларец-игру «шахи» — игра греховная, но сладкая, тайный дар литвинского друга-вельможи. О своем думал священнейший. О трудном и неотвязном, как застарелая хворь.
Поймет ли его брат, родная кровь? Сказать ли брату про все, не таясь, что уготовано Василию Шуйскому? Расправами тешась, вперед не зрит царь, вот как и брат Иван: в том и беда, и недуг Москвы боярской. Через жадность безмерную вконец истощили черных людишек: корень питающий топчут и роют, аки свиньи, в дуровстве непомерном. А на корню — стеблю расти, цветам расцветать. Не в подлой ли черни, не в мужиках ли остервелых, коим Шуйский головы рубит, надо ныне разгадку искать? Боярство — не та опора: боярин и сам не прочь приладить свой зад к царскому трону. Труха это, не сила. Гнилой мох. Силу же настоящую, силу внутреннюю, неодолимую, ты проворонил, царь Василий, шубы свои считая[9]. И вот сидишь ты, неудалый «шубник», в Кремле, что в берлоге медведь, и мужики с вилами тебя обложили — подпекают со всех сторон… Так не с тобою ли, толстая борода, ладить мне путь укажешь?! Аль, может, как и допрежь было, стать еще раз дудою во стане шептунов-заговорщиков? Чтобы в мыльную петлю голову сунуть для чьих-то барышей-выгод? «Нет, иную стезю указал мне ныне всевышний: путь верный, хоть и извилист вельми, вижу отсюда, из Ростова. Не с боярским стадом. И не с тобою, царь-недоумок».
Филарет отхлебнул сладкого соку из чаши.
— Раба из Домнина пошто не привез? — спросил брата.
— Здесь он, Акишка мой, на подворье. Причуден токмо языком: с перепугу, должно… Позвать?
— Сиди. Любо с тобой.
Что частицу отчего дома, его дыхание, запахи привез из Москвы Иван — сие любо. Отрадно, что живы-здоровы милые чада Мишенька и Татьяница-дочь, что поклоны шлет свет-супруга Ксения Ивановна, белая лапушка, что други ближние и дальние не забыли. Но чего-то недосказывает гостек дорогой: ишь, мнется, вертун. Только ли для вотчинных дел он, недужный, с порчеными ногами, покинул столицу в недоброе время? Кто поверит?
— Страх смертный на дорогах, все пути держит Лжедимитрий Второй. Где тропками вез меня дворянинишка Леонтий Полозов, где межником-обходом — растрясло-о… — Боярин беспокойно ерзнул по ковровой скамье, метнулось желтым язычком пламя свечи. — Гуляет слух, Федя, что новый-де самозванец — поп-расстрига безвестный? Как сие?.. Неужь Москву подомнет, сатана?
Священнейший молча водил перстами по сафьяновой, с бирюзой по углам, задвижке ларца. Раздвинул машинально: клетчатое поле внутри, по клеткам — затейные фигуры воинов из точеной кости. Строй белого шаха, строй черного. Две рати сигнала ждут. Равные.
— Кабы в Москве тако, — кивнул Иван на игру и скрестил пальцы на круглом животе. — У нас в Москве, Федя, белый-то шах без рати кукует. Куда хошь гляди — добра не жди… Не уносить ли ноги от шаха-маха?
— Не уносить ли?..
Шевельнулись густые, вразлет брови, дрогнули складки шелковой рясы. Будто очнулся владыка. Будто его царапнуло.
— С тем и приехал? — глянул на Ивана в упор, настороженно. Подавшись вперед, он теперь напоминал чем-то крупного ястреба, стряхнувшего дремь. — Москва подослала прощупывать меня, говори правду? Мишка Салтыков? Бояре Сицкие с Троекуровым?